Вонгозеро
Шрифт:
В ней не было ничего дружелюбного, в этой новой дороге, и она не внушила нам облегчения — только тревогу, и не успели мы заново привыкнуть к этой тревоге, как произошло еще одно событие: сразу же, как только кончился лес, уступив место невзрачным, хмурым строениям, в динамике раздался долгий, невнятный хруст. Он продолжался минуту или две, а затем умолк, чтобы через мгновение возобновиться снова, и, пока он длился, неодушевленный, зловещий, я почувствовала острое желание выключить рацию, словно эта маленькая черная коробочка, прикрепленная к подлокотнику между сиденьями, столько раз выручавшая нас в дороге, могла теперь навредить нам.
— …к задним воротам, — вдруг отчетливо сказала рация чужим, незнакомым голосом и тут же снова нечленораздельно захрипела.
Я вздрогнула.
— Сигнал плохой, — сказал Сережа, не отводя глаз
Ты же знаешь, ты прекрасно знаешь, что они могут быть только в одном месте — у нас на пути, хотела я сказать, но промолчала — сейчас не было смысла спорить, потому что хруст нарастал, усиливался, становился все ближе, все больше похож на человеческую речь, и его надо было расслышать, расшифровать, чтобы подготовиться к тому, что ждет нас впереди:
— …не возьмем, не возьмем! — вдруг страшно закричали в динамике, и надсадный этот крик захлебнулся жестоким и длинным приступом булькающего кашля, а затем жуткий хруст раздался снова, как будто среди всех невидимых нам собеседников человеческой речью владел только один — тот, кто говорил про задние ворота, остальные же — сколько бы их ни было — способны были изъясняться только с помощью неживого, механического треска.
Лендкрузер внезапно бешено засигналил, замигал аварийными огнями, дернулся влево и замер почти поперек дороги, широкой и пока совершенно пустой; нам пришлось притормозить, чтобы не врезаться в резко замедлившийся пикап. Водительское окошко Лендкрузера плавно опустилось, и папа, высунувшийся почти по пояс, высоко поднял над головой сложенные крестом руки и настойчиво затряс ими в воздухе, и не убирал их до тех пор, пока Андрей, тоже открывший окно, не выставил вверх раскрытую ладонь; затем то же самое пришлось проделать и Сереже — закатив глаза, он тоже высунул руку и нетерпеливо помахал:
— Сами бы мы ни за что не догадались, что сейчас не время трепаться, — недовольно сказал он, когда мы снова тронулись с места.
Было ясно, что мы приближаемся — звуков в эфире становилось все больше; наконец к тому, кого мы услышали первым, добавился еще один, новый голос, а затем, спустя пару километров, еще несколько — матерясь и перекрикивая друг друга, эти неизвестные нам люди явно были заняты каким-то важным делом, и, судя по тому, как взбудораженно, почти на грани истерики они звучали, дело это вовсе не было безопасным. Теперь мы могли двигаться быстро, и пока за окном мелькали унылые пейзажи облепивших Медвежьегорск поселков — безлюдных, к счастью, до сих пор еще безлюдных, — нам было нечем больше занять себя, не на что отвлечься, кроме этих полных злости и тревоги косноязычных, бессвязных выкриков, кашля и мата — и мы завороженно слушали все это, словно чудовищную и безвкусную радиопередачу, вторгнувшуюся в уютный тесный мирок, которым до сих пор являлись для нас наши машины.
— Я могу ошибаться, — наконец озабоченно начал доктор, — но по меньшей мере один из них болен…
— …с другой стороны, с другой стороны давай!.. — зло и отчаянно заорала рация, и одновременно с этим выкриком неожиданно грохнул выстрел — одиночный, с оглушительным эхом, и сразу за ним — еще один, а потом выстрелы пошли недлинными, густыми очередями — та-та-там, та-там, та-та-та-там, словно заработала гигантская швейная машинка; Сережа быстрым движением нажал на кнопку стеклоподъемника — в этот самый момент мы как раз проезжали стелу со смешным медведем и аляповатой надписью «Добро пожаловать в Медвежьегорск», и ворвавшийся вместе с холодным воздухом в распахнутое окно двойник этого отвратительного железного клекота немедленно переплелся с тем, что несся из захлебывающегося динамика. Нам больше не нужна рация, чтобы все это слышать, подумала я, это совсем рядом, это может быть где угодно, вон за тем двухэтажным домом с облезлой крышей, утыканной спутниковыми тарелками, или впереди, за поворотом, мы едем слишком быстро, это маленький город, еще минута, две — и мы на полном ходу влетим прямо в самую гущу того, что там происходит. Я повернулась и схватила Сережу за плечо, и попыталась крикнуть «Стой!», но мое сжавшееся горло не сумело издать ни звука, а Сережа, нетерпеливо дернув плечом, стряхнул мою руку и ударил по тормозам — так резко, что меня качнуло вперед, и в то же мгновение несколько раз стукнул ладонью по широкой пластиковой перемычке рулевого колеса — Паджеро хрипло вскрикнул три раза и умолк, а я, упираясь локтем в приборную доску, подняла голову и увидела, как тяжелый прицеп тормозящего пикапа заносит вправо, к обочине, как он едва не переворачивается, а еще через несколько секунд, проскочив лишних двадцать метров, останавливается Лендкрузер.
Мы стояли посреди незнакомой улицы и напряженно вслушивались — но выстрелов больше не было; одновременно с ними утихли и голоса, доносившиеся из динамиков, и рация теперь умиротворенно шипела и потрескивала, словно и оглушающий грохот, и яростные крики просто нам померещились. Присмотревшись, я внезапно поняла, что не могу разглядеть противоположного конца этой широкой, вероятно, центральной улицы — метрах в ста с небольшим уже не было видно ни домов, ни деревьев, как будто в этом месте кто-то установил мутную, белесоватую стеклянную стену.
— Это что, туман? — спросила я.
— Это дым, — сказал Сережа. — Ты разве не чувствуешь? — И я сразу поняла, что он прав — несмотря на холод, свежести в воздухе почти не осталось, он сделался горьким, и каждый вдох оставлял теперь во рту неприятный привкус горелой бумаги, какой бывает, если по ошибке прикурить сигарету с фильтра.
— Ну, какие идеи? — спросил папа, медленно подкатываясь и останавливаясь рядом с нами.
— Не знаю, — покачал головой Сережа, задумчиво вглядываясь в окутанную дымом улицу, — не видно же еще ни черта…
— Давайте переждем, — глухо сказала Марина и повернула к нам белое, перекошенное страхом лицо с прыгающими, безумными губами, — хотя бы до темноты, спрячемся где-нибудь, а потом поедем, ну пожалуйста, пожалуйста…
— Если ты опять решила выпрыгивать из машины, — свирепо сказал папа, — я тебя здесь же и брошу, поняла? — и она поспешно и испуганно закивала и снова откинулась на сиденье, прижав к губам сжатые кулаки.
— Предлагаю ехать, — сказал Сережа, — тихо, но ехать. Если что-нибудь заметишь — в боковые улицы не сворачивай, города мы не знаем, застрянем еще. Если что — разворачиваемся и рвем назад тем же маршрутом, договорились?
Как бы мы ни жались теперь к обочине, стараясь оставить слева как можно больше места для разворота, как бы медленно мы ни ползли, боясь нарушить придавившую нас зловещую, выжидательную тишину шумом моторов, я не чувствовала себя в большей безопасности, чем если бы мы попытались вслепую, на полном ходу прорваться, проскочить этот недлинный город насквозь. По какой-то причине это растянутое ожидание оказалось гораздо тяжелее безрассудного прыжка вперед; я бы с радостью зажмурилась, спрятала голову в коленях до тех пор, пока все не закончится, но надо было смотреть по сторонам, ничего не упуская, осматривая каждое разбитое окно, каждую выпотрошенную витрину, беспорядочно разбросанный по снегу мусор, уходящие в никуда переулки. Крошечный видимый кусок улицы, казалось, движется вместе с нами в непрозрачной молочной мгле, словно кто-то держит нас в луче огромного прожектора — из белесой пустоты неожиданно надвинулось неуместно огромное, почерневшее здание с высокой, одиноко торчащей квадратной башней и подъездной дорожкой, перекрытой двумя бетонными балками. Прислонившись спиной к одной из этих балок, в спокойной, равнодушной позе, низко опустив голову на грудь, сидел мертвый человек — его раскрытые, обращенные к небу ладони были полны нетающего снега; а как только черное здание пропало, расступившийся туман показал еще одно тело, лежащее теперь на дороге, лицом вниз, и я отметила про себя, что если нам придется разворачиваться и во весь дух гнать обратно, то придется проехать прямо по нему. Еще через сто метров, когда тела уже не было видно, возле съезда на боковую улицу, перегороженного машиной «Скорой» помощи с расколотым надвое лобовым стеклом, мы остановились, потому что обращенный к нам белоснежный борт ее был распахнут, и в зияющем проеме, беззаботно свесив ноги в расшнурованных ботинках, сидел еще один человек, и человек этот был несомненно жив.
Почему-то сразу было ясно, что человек, сидящий в «Скорой помощи», никакой не врач, и дело было даже не в отсутствии белого халата — что-то во всей его безразличной позе, в том, как он безо всякого интереса коротко скользнул глазами по нашим лицам, давало понять, что место, в котором мы обнаружили его, выбрано им совершенно случайно — с таким же успехом он мог бы сидеть на деревянной парковой скамейке, разложив газету. Несмотря на мороз, он был без шапки, но в теплой, наглухо застегнутой и даже туго перепоясанной куртке, спереди покрытой — от груди и вниз, к животу — какими-то темными пятнами. Рядом с ним, прямо на резиновом ребристом полу, стояла открытая консервная банка, из которой он методично выуживал что-то очень грязными пальцами и с видимым удовольствием отправлял себе в рот; еще одна банка, пока нетронутая, мирно покоилась там же, на полу, рядом с двумя пузатыми бутылками шампанского. Одна из них была почти пуста, вторая — пока запечатана, но фольга с нее была уже сорвана и золотистой кучкой поблескивала теперь на снегу, между колес.