Воображение мира
Шрифт:
Стада разоряют сады
Эмпатия – корневой рефлекс личности, впаянный эволюцией в нашу нервную систему. Скажем, такое загадочное явление нашей физиологии, как зевота, как раз и есть следствие присущей человеку на уровне инстинкта эмпатии.
Без эмпатии человек в принципе не смог бы понять другого.
Это обстоятельство роняет зерно морали в почву сознания, и оно прорастает ростком коммуникации.
Злые люди не заражаются зевотой.
Социология доказывает, что летальная преступность наиболее высока среди
Если из всей растительности доступны только травы каменистых альпийских лугов, чтобы выжить, вам ничего не остается, кроме как разводить овец и коз. Успех в выживании будет зависеть только от вас, а не от общины, ибо скудость пищи сдерживает решимость рисковать последним в надежде на успех объединения с соседями. Вы станете беречь свой скот как зеницу ока, поскольку это залог жизни рода. Тать не сможет выкосить все поле или отнять всю землю у сообщества земледельцев. Зато может убить пастуха и увести стадо. Постоянный риск столкновения из-за «собственности»/«добычи» (высокий из-за величины ставки в жизнь) в скотоводческих краях подхлестывал уровень насилия и жестокости.
Саму первобытность нравов этой части населения Земли можно прочувствовать, оказавшись однажды свидетелем массового ритуального забоя скота, когда огромное количество людей в праздничных одеждах, собравшихся в одном месте, с эгоистической жадностью к лучшей доле приносят в жертву домашних животных, сливают кровь и т. д. Тогда вы в полной мере почувствуете разницу между живой жертвой, умерщвляемой ради ритуального избавления от неблагополучных взаимоотношений с провидением, и духовной работой, молитвенным раскаянием и искуплением.
Ко всему прочему, очевидно, что в будущем человечество обратится к искусственному производству животных белков и придет к законодательно утвержденной международной конвенции вегетарианства.
Таким образом, доземледельческая эпоха, эпоха охотников, собирателей и скотоводов, оказывается элементом агрессивной архаики. Она работает не на процветание, обращенное в будущее, его создающее. Это эпоха достатка аморальных родовых вождей, разобщенных и конкурирующих и потому стоящих вне закона, ибо закон предполагает равенство перед ним всех, что противоречит установкам «царьков». Вместо наследия вожди предлагают своим приспешникам добычу, вместо суда – собственную волю и прихоть (в просторечии – «понятия»). Никакой обращенности в будущее при таком раскладе быть не может: например, один из приметных элементов культуры чести – кровная месть не содействует демографическому росту.
И last but not least: если мы взглянем на Новейшее время, то увидим, что апокалипсис – весь XX век – состоял из кровавых конфликтов сил модернизма с архаикой. Фашизм явился в мир, чтобы утянуть его в полуживотный культ расового превосходства с человеческими жертвоприношениями. Сталинизм был, по сути, перелицовкой рабовладельческого строя с целью военного и идеологического захвата Европы и мира. «Аль-Каида», Иран, Ирак, Сирия, Ливия, Афганистан – всё это полчища архаики, управляемые подросшими до тиранов аморальными вождями допотопных
Иногда меня мучает фобия. Я боюсь напиться в чужом незнакомом городе. Но однажды я сделал это намеренно. В Мюнхене меня привели в нацистский квартал. Я ходил мимо обрушенных, заросших кустарником храмов и пересек площадь, где штурмовики сжигали книги. В реальность всего этого невозможно было поверить. Вечером я купил бутылку виски и вернулся на пустынную Опернплац. Сел посреди площади и сделал большой глоток. И еще. И еще. Кругом меня не пылало пламя. Не стояли студенты, не швыряли в меня «негерманскими» книгами. В отдалении проползали автомобили. Я прислушивался к себе. Нет ничего страшней помалкивающей бездны. Я даже не запьянел. Семьсот граммов бурбона нагнали меня только в гостинице, в лифте. Я еле успел открыть дверь комнаты.
Писательское дело бывает нешуточным. И не только потому, что занимает большую часть свободного и несвободного времени. В нем отчетливо ощущается сакральность. Дело не в серьезности подхода или посвященности. Например, Хармс – несерьезный и даже веселый писатель – в дневниках отождествлял себя с пророком Даниилом.
Или вот один из наиболее прозрачных примеров.
Основной point «Мастера и Маргариты» – не столько в том, что образ Мастера соприкасается с образом Мессии, Маргарита – с Магдалиной, Москва (плюс власть) – это Иерусалим (плюс Рим и Ирод), незадачливые и неуверовавшие москвичи – это евреи; а Воланд и компания – это такой испытующий ангел Сатан из Книги Иова.
Сатан испытывает – мучает, лишает, выручает, повелевает. Но в конце – как и в Книге Иова – повинуется Тому, Кто есть главенствующая над всем на свете фигура умолчания и Спасения.
Главное в том, что Мастер отождествляет себя с евангелистом.
Мастер (тут все-таки важно не столько ремесленное, сколько масонское значение стези как духовного становления) создает (претендует на создание) сакральный текст, который больше реальности и предназначен ее кардинально изменить, и потому враги и препятствия на его пути встречаются нешуточные. Равно как и помощники.
Литература есть вера слова. В литературе содержится зерно феномена веры. Логос возник не из веры. А для веры. Сущность, порожденная словами, порой достовернее реальности. Толстой понимал это лучше, чем кто-либо. Вот почему он стремился переписать Евангелие. Я думаю, оно не устраивало его как литература: он считал, что степень порождаемого Евангелием доверия могла быть и выше.
Но очевидно существование верхней границы веры. Есть такая вера, которая хуже безверия. В качестве верхнего ограничителя, запускающего парадоксальную реакцию сознания, Василий Гроссман устами своего героя приводит мнение Толстого о собственном творчестве. Точно приводит или нет – я не знаю, такой фразы я у автора «Холстомера» не встречал, но она обязана ему принадлежать, и, думаю, Гроссман передает смысл без искажений. Штрум, главный герой «Жизни и судьбы», говорит: «Толстой считал свои гениальные творения пустой игрой».