Вопреки всему (сборник)
Шрифт:
Были, естественно, и воробьи, этих горластых неунывающих птах можно ведь найти где угодно — и в Африке, и в Южной Америке, и наверное, даже в Антарктиде… Встречались в Вичуге и зеленухи, и щеглы, и даже любители рябиновых ягод свиристели.
Но самой милой птахой была зарянка, — одно из семейств зарянок обитало недалеко от дома Куликовых… Пташка серенькая, немного в выгоревшую голубизну, с охристой грудью. Но любил ее Куликов не за внешность, а за голос. Такого голоса не было даже у соловьев — звенящего, и не просто звенящего, а со сложным отзвоном, с эхом, способным проникать внутрь человека, успокаивать его… И обида, горечь, вообще всякая нервная трясучка, способная вышибить из тарелки
Но годы все-таки брали свое, от этого никак нельзя было уйти. Никак. Кому бы человек ни молился, какие волшебные снадобья ни принимал… Впрочем, Куликов об этом совсем не думал.
Досада проходила, на плечи наваливались другие заботы — и ими приходилось заниматься. Да и профессией модной на старости лет он обзавелся, в каждом доме хоть раз в жизни, но такой человек обязательно появлялся — Куликов занимался ремонтом холодильников, работал в мастерской и мастером считался отменным.
Кроме холодильника мог починить, а также переделать, переконструировать что угодно: у него утюг мог совершенно спокойно кипятить чай, старая алюминиевая кастрюля выпекала пирожные "наполеон", "терафлю" и "бизе", а пара консервных банок, соединенных тонкой медной трубкой, превращала невзрачную сухую затирушку в крепкий столярный клей. Правда, для этого надо было иметь две керосинки… А керосинки уже ушли в прошлое.
В общем, жил Куликов, не тужил, но в очередной раз наступал момент, когда лицо его делалось озабоченным, он по телефону звонил Бычкову — и тот отправлял в Москву очередное письмо. Насчет украденных орденов. Толкового ответа пока не поступило…
Увы, до сих пор.
В БЕРЛИНЕ СОРОК ПЯТОГО…
(Рассказ)
Надо полагать, Берлин никогда не видел ничего подобного тому, что происходило в городе в мае сорок пятого года, как и такого грохота, способного развалить пополам земную твердь, тоже никогда не слышал.
Пламя полыхало едва ли не на всех улицах, захлестывая их почти целиком, кажется, не было такого угла, где бы злые рыжие хвосты не плясали на перекладинах перекрытий, не выпрыгивали бы из-под крыш, не потрескивали ровно и гулко на площадках, где домов уже не было — сложились, как старые игральные карты, и обратились в груды догорающего мусора.
"Интересно, подумает ли кто из берлинцев о москвичах сорок первого года, когда немецкие воздушные армии бомбили нашу столицу? — невольно задал себе вопрос Казарин, глядя на всполохи огня, осадившие город. — И поймут ли они нашу боль, и поверят ли тому, что у каждого из нас останавливалось сердце, когда фашистская бомба падала на обреченный дом… Сейчас, в эти дни, пожалуй, поймут и закричат: "Ай-яй-яй, больно!" А раньше не понимали. Св-волочи!"
У снесенной танковыми траками жидкой железной ограды метро валялось несколько мертвых эсэсовцев в мятой полевой форме мышиного цвета… Было такое впечатление, что они попали в некую стальную молотилку, которую, собственно, и заслужили, и теперь по этим неподвижным, уже начавшим деревянеть телам можно было судить, что ожидает тех, кто когда-то размашистым хозяйским шагом шагал по нашей стране и поливал свинцом беззащитных людей — стариков, женщин, детей. Думали ль когда-нибудь
По довоенной профессии Казарин был юристом, преподавателем института в Рязани, в апреле сорок первого года партийным решением был направлен в пограничные войска, времени с той поры прошло немало, но он и ныне очень часто судил о многом, что происходило с ним лично, с его окружением, с позиций юриспруденции — науки, словно бы специально подложенной, даже, если хотите, подстеленной, под практику для подкрепления.
Даже здесь, в горящем Берлине, их пограничный полк, помимо боевых задач, которые стояли перед ним, выполнял еще и задачи, скажем так, правоохранительные, старался, чтобы в дыму и суматохе не могли исчезнуть военные преступники, не было мародерства и расправ, грабежей, насилия, актов мести, которые могли бы иметь место над немцами — ведь среди наших солдат было немало таких, чьи семьи перенесли оккупацию и хлебнули германского лиха под завязку, поэтому желание рассчитаться за прошлое было вполне объяснимо.
Семеро эсэсовцев, валявшихся около хлипкой оградки метро, будь они живыми, были бы обязательно задержаны солдатами капитана Казарина: такие люди должны были держать ответ не только за то, что. они сделали, но и даже за форму, которую они носили. Судя по тому, что творили эсэсовцы на нашей земле, когда заняли ее, ни один из них — ни в черной форме, ни в мышиной — не должен соскользнуть с широкой скамьи, до лакового блеска вытертой задами подсудимых.
Этих людей надо обязательно отдавать под суд — всех! — и была бы воля Казарина, он привлек бы к суду даже мертвых: слишком много эсэсовцы нагрешили…
Полк уже успел обозначиться в Берлине во многих местах. Вместе со штурмовыми группами пограничники брали Рейхстаг, ядовито дымившийся после обработки его артиллерией, выдвинувшей свои стволы едва ли не на прямую наводку, дрались с эсэсовцами в тесных, плотно забитых мебелью коридорах, в комнатах, обитых дорогим деревом, в залах…
Кстати, один из коридоров был густо застелен, буквально засыпан немецкими орденами — Железными крестами. Здесь же валялись и гладко обтесанные, покрытые лаком ящики, в которых эти кресты хранились. Было впечатление, что какой-то шустрый немчик решил подобрать себе орденок покрасивее, потяжелее да поярче, но подобрать не успел — стволы советских пушек обагрились огнями выстрелов, артиллерия начала ярусами обрабатывать Рейхстаг.
Улицы быстро оказались забиты горелой техникой, перевернутыми машинами, танками со скрученными набок башнями, разбитыми орудиями, засыпаны пустыми почерневшими гильзами, битым кирпичом, рваным железом, вывернутой из земли брусчаткой, проехать по таким улицам можно было только на гусеничной тяге.
Бойцам Казарина удалось даже побывать в кабинете самого Гитлера — тихом, пахнущем какой-то странной химией, с дорогими золотоперыми ручками, воткнутыми в гнезда письменных приборов, с листами жесткой, хрустящей, очень тонкой бумаги, украшенной водяными знаками с изображениями свастики, и десятком тяжелых телефонных аппаратов. Надо полагать, таких кабинетов у фюрера было в Берлине несколько.
Не верилось, что здесь мог находиться Гитлер, пользоваться ручками и телефонами, у Казарина даже виски защемило от ненависти к этому человеку.
Да и был ли Гитлер человеком, кто скажет?
Сержант Баринов засек немца, выскользнувшего из-за лаковой, в нескольких местах посеченной осколками двери, кинулся за ним и, сбивая с ног, с ходу двинул его прикладом автомата по хребту.
Оказалось — офицер из охраны самого фюрера… Остался без работы и начал метаться. Офицера заволокли назад в кабинет, оказавшийся личной комнатой Гитлера с туалетом и умывальником.