Вор, шпион и убийца
Шрифт:
— Эля? — спросил я.
Она молча улыбалась.
— Долго ли, коротко ли на литургии в Гибралтаре Тургенев с турком торговал, да тот так и не дрогнул, — быстро проговорил я.
— Да я тебя и без Гибралтара помню, — сказала она. — Очень хорошо помню. И язык у меня в порядке… это у Ады, у подруги — помнишь ее? Все таращились на ее коленки. Исчадие Ада. Это у нее был Тургенев в Гибралтаре… каша во рту…
Эля чуть-чуть располнела, и ей это шло: стала шире в бедрах, у нее появилась задница, хотя грудь осталась по-прежнему маленькой. Волосы из рыжих стали темно-каштановыми. На безымянном
Эля пригласила к себе — она жила неподалеку, напротив милиции.
По дороге я купил вина.
Она жила в комнате с низким потолком, низкой тахтой, платяным шкафом и столом у окна, заваленным книгами и нотами: Эля преподавала в музыкальной школе.
— Самое противное, — сказала она, доставая стаканы, — это уговаривать родителей заплатить за детей. Они хотят, чтобы их детей учили музыке, но платить почти никто не хочет. Директор требует, чтобы мы ходили по домам и выпрашивали деньги… ходим и выпрашиваем… унизительно… а ты? Что ты?
Я стал рассказывать о газете, о жизни между райцентром и родным городком.
— Помню, в той компании, в университете, ты был единственным, кто не писал стихов…
— И сейчас не пишу, — сказал я.
Мы заболтались, забыв о времени. Спохватился я поздно. Теперь мне предстояло либо ехать на каком-нибудь клайпедском, рижском или таллинском автобусе до перекрестка, а оттуда километра четыре топать пешком до родительского дома, или бежать на поезд — далеко, мимо тюрьмы, через мост, или проситься на ночлег к Алику, но я не был уверен в том, что у него не ночует Лиса или кто-нибудь из ее подружек. Эле я об этом не стал говорить, она, видимо, сама все поняла.
— Можешь остаться у меня. — Голос ее задрожал, когда она выпрямилась и храбро сказала, глядя мне в глаза: — Но учти: у меня нет женской биографии. Вообще есть, а женской — нет.
Через полтора месяца мы поженились.
Мы жили в комнатке с водопроводом, но без канализации, с плитой на две конфорки, которую нужно было топить углем. Топи не топи — зимой в углах намерзал лед.
Слева за стеной жила здоровенная Нинка с двумя дочками, которых она неизвестно от кого прижила. Нинка была культработником, то есть получала гроши, ездила с агитбригадой по колхозам, пела, плясала, азартно топая своими огромными корявыми ногами и придерживая руками пошлый кокошник на голове, выкрикивала речевки про партию и высокий урожай.
Весь день ее девочки проводили у Баранихи, которая жила в комнате напротив и содержала нелегальный детский сад. Дело было прибыльным: в обычном детском саду мест всегда не хватало. К Баранихе приводили десяток детей, и она целыми днями на них орала так, что иногда прибегали из милиции — спросить, кого убивают. Бараниха когда-то сломала ногу, потом нога зажила, но старуха с костылем не расставалась, потому что костыль придавал ей весу, солидности, а заодно служил орудием в спорах с соседками. Она называла целлофан фалафаном, а минеральную воду — генеральной. Гнала, разумеется, самогон, и иногда случалось, что матери, пришедшие вечером забирать своих деток, находили Бараниху лежащей на полу и поющей песни, а вокруг нее ходили дети, взявшись за руки и выкрикивая припев: «Ах, еб твою мать, плыли две дощечки!»
Однажды поздним зимним вечером я отправился в туалет. Это была дощатая будка, входить в которую следовало очень осторожно, держа в руке свечку, зажигалку или фонарик, потому что внутри будка была заляпана дерьмом — пол, стены и даже потолок. Зимой коммунальщики не успевали выкачивать дерьмо из выгребных ям, и некоторые дощатые туалеты во дворах стояли на покачивающихся полузамерзших говнопробках. Если человек неосторожно начинал шевелиться в сортире, будка угрожающе кренилась и раскачивалась, грозя перевернуться.
И вот я направился в это опасное место. У меня был с собой фонарик. Свернув за угол, я обнаружил будку опрокинутой и орущей голосом соседки Нинки. Я бросился на помощь. Кое-как поднял дверь и увидел Нинку, которая лежала вверх ногами. Вот за эти ноги я ее и потянул. На помощь подоспел кочегар из соседнего дома, и хотя он был по-кочегарски пьян, нам вдвоем удалось Нинку из говна вытащить.
Пальто, обувь, меховая шапка — у Нинки все было в говне. Но ей было не до того, она была так перепугана, что бросилась нас благодарить и обнимать. Кочегару спастись не удалось.
На следующее утро Нинка постучала и пригласила нас с Элей в гости. Мы купили поллитровку. В Нинкиной комнате сидел хорошо одетый огромный мужчина — ее отец. Он был председателем рыболовецкого колхоза. Лицо у него было каленое, медное — лет двадцать ходил в море, пока не осел в конторе. Он пожал мне руку и пригласил к ведру. А в ведре были вареные креветки. Таких креветок тогда в нашей стране, наверное, не видел никто. Я — уж точно не видел никогда: в магазинах продавалась мусорная мелочь «к пиву». Тем вечером мы выпили три бутылки водки и съели ведро этих гигантских креветок. И после этого мы еще погуляли по городу, а потом тихо вернулись домой и легли спать.
Нинка так расчувствовалась, что подарила нам тетрадь со своими стихами. На первой странице в обрамлении роз и лилий красовался эпиграф: «Стихи, написанные мною, прочтет лишь тот, кто их достоин», а на второй начинались собственно стихи:
Ты ушел, любви не зная, Конфету шоколадную жуя. Так пусть тебя полюбит лошадь злая, А не такая ласточка, как я.В конце января Эля простудилась. Поднялась температура.
Я сходил в милицию и позвонил из дежурки в «Скорую», но она не могла приехать: не было бензина.
Было около полуночи.
Эля сказала, что с такой головой она в больницу не пойдет. Я согрел воды, она вымыла голову, и мы не торопясь дошли до больницы — она была неподалеку. Дежурный врач осмотрел Элю и велел санитарке отвести больную в палату. Я обещал зайти утром. Мы не стали прощаться. Она ушла за санитаркой не оглядываясь.
У крыльца разгружалась машина, за рулем которой сидел знакомый председатель колхоза. Его брат сломал ногу, а в больнице не оказалось гипса, вот председатель и привез врачам несколько мешков гипса с колхозного склада.