Ворон и ветвь
Шрифт:
…Узкие губы, пахнущие травами и – самую малость – вином. Тонкие, жесткие, всегда готовые скривиться в усмешке. Прищур глаз – все оттенки зелени, от весенней травы до гнилого болота – смотря что гуляет в душе. Лицо – увидишь в толпе и пройдешь мимо, а через несколько шагов остановишься, и сердце взвоет от непонятной ледяной тоски по тому, что было так близко – и вот его нет и никогда не будет. Излом бровей. Руки, танцующие над ретортами или окровавленной плотью. Плечи под тонкой рубашкой. А поцелуи… Я не помню их. Должен бы – но не помню.
– Сладки? – хрипло повторяю я. – Если ты знаешь так много, что же не видишь главного? Сумей я – расплатился
– И что? – недоуменно пожимает она плечиками. – Чем ты меня вздумал удивить? Ненавистью? Не так уж далеко от любви. Ты чужая добыча, ведун. А добыче – либо бежать, либо покоряться.
Змейки текут, ползут по серому камню, покрытому изморозью. Тяжело дышит у стены Рори, и плечи Виннара – каменные валуны. Замерли Кольстан и Изоль, вслушиваясь.
– Либо драться за свободу, – откликаюсь я. – Разве ты дала этот выбор?
– Разве его дала она?
– Изоль, – ломко-твердым голосом говорит Кольстан, осторожно отстраняя девчонку. – О чем она говорит? Ты… колдунья? Ты? Моя любовь…
– Я лишь хотела… – выдыхает Изоль, и в этот миг все вокруг заполняют яблоневые лепестки.
Рыча, падает на колени Виннар, вцепившись в рукоять обнаженного меча – и когда только вытащить успел? Плечи северянина опущены, спина дрожит – что же он сдерживает полосой железа и собственной душой? В нашей драке Виннар не участник, но он в нее и не лезет: даже не пытаясь подняться с колен, северянин ползет к Рори, что выгибается в судороге, хватаясь за горло…
Темные змеи, сотканные из смертной пелены в глазах, из последних вздохов и гаснущих ударов сердца – мои змеи текут по полу, скользя между куклами, с которыми фэйри уже наигралась. Ласковыми лентами они обвивают ноги ланон ши, льнут к белоснежному подолу, лижут серебряные башмачки. Темные змеи – у меня, темные ручьи – у нее. Две силы схлестываются в зале, полном теней. Огни, дрожащие на ветру, мерцают в полутьме, и вот я уже не под церковными сводами, а среди леса, сумрачного холодного леса, где больше не шелестит под ногами опавшая листва: она мокра и черна от дождей, и только серебро инея блестит поверх этой влажной гнили.
Я оглядываюсь, но огни мерцают вдали, затерявшись среди молчаливых стволов и голых веток, покрытых седыми бородами лишайника. Небо давит верхушки леса, пригибает их тяжестью черно-сизых туч, и уже не понять, яблоневые лепестки или снежинки мельтешат в глазах.
– Не тебе бы вставать на моей дороге, проводник уходящих, – шепчет лес, окружая меня плотным кольцом. – Что тебе до этих тварей? Они не облегчат ношу твоей души. Ты, потерявший имя и род, кому осмелился перечить?
Я оглядываюсь. Ищу глазами, вслушиваюсь, ловлю запахи, что несет ветер. Говори что угодно, только дай мне еще немного времени… Вот замерли поодаль, едва не сплетясь стволами, молоденький ясень и тонкая сероствольная ива. Присмотреться – под корой текут струйки серебряного света. Вот два дуба: молодой, почти поваленный, мучительно искривленный, и старый, что пытается укрыть его ветвями от ледяного ветра. Качается на надломленной ветви подкова, мерцая ровным теплым сиянием раскаленного в горне железа. Это там, в оставшемся позади мире, железо – холодное, здесь оно вечно хранит жар создавших его плавилен. И потому холод и тьма обтекают пару дубов, опасаясь чуждого жара…
– Почему же не мне? – спрашиваю бесстрастно. – Что тебе до моего имени и рода, Яблоневая Дева? Что тебе до этих двоих? Он умрет от старости раньше, чем у тебя появится хоть одна морщинка. Она станет старухой, сгорбленной и седой, как мох на твоих яблонях, а ты даже не заметишь смены лет, танцуя на весенних полянах. Отпусти их, дитя темного леса, оставь людям их судьбу.
– Вот как ты думаешь о нас? – доносится из ветра, кружащего яблоневый снег. – По-твоему, я безмозглая кровопийца, умеющая лишь убивать и танцевать? Загляни в собственное сердце, ведун, повороши пепел и угли. Неужели тот, кто наложил первую печать на твою душу, не любил тебя, как я – этого юношу?
– Любил? – тихо повторяю я онемевшими от холода губами. – Будь проклята такая любовь… И уж не тебе я буду плакаться в подол, госпожа, чего она мне стоила и стоит до сих пор. Любить – не значит держать возле себя, как ручную зверюшку. Любить – это дать свободу, позволить уйти или вернуться по своей воле…
– Неуже-е-е-ели… – насмешливо тянет она.
Порыв ветра едва не сбивает меня с ног. Тянут ветви темные полусухие деревья, ползут ко мне плети терновника и плюща, застилая и без того скудный серый свет с неба. И только от льдистых бело-розовых лепестков все кажется светлее.
– Посмотри на мой цвет, – звенит ее голос флейтой ручья, весеннего ручья, ломающего лед и несущего его мимо коряг и камней, растапливая по дороге. – Он замерз, как сердце мое и моих сестер. В нашем лесу стучат топоры, и под ними падают яблони. Старые яблони, ведун. Дети тех времен, когда и нога человеческая не ступала на эти земли. Ты бы умер от страха, увидев тех, кто бросал семена этих яблонь в землю, политую кровью и семенем ради плодородия. Ваши пляски у дерева Бельтайна, о, это лишь жалкое подобие, просто игры детей, подсмотревших за родителями… Неужели даже ты не способен это понять?
– Я сочувствую вам, госпожа, – говорю я, и говорю чистую правду. Неважно, что мои пальцы плетут очередной аркан, я действительно понимаю ее боль. – Но разве это и не ваша вина тоже? Не детьми были мы тем, кто пришел сюда первым, а добычей и вспаханным полем. И судить нас не тем, кто воровал наших детей и уводил женщин, чьи стрелы летели ради забавы, кто ценил пучок цветов на лугу дороже наших жизней и душ. Нашей крови пролилось тут достаточно, чтобы иметь право на плоды этих яблонь. Отпустите нас, госпожа, и мы уйдем с миром. Если же нет – не я первым сыграл на флейте, но подхватить мелодию сумею.
– Что ж, – усмехается она, шагая ко мне из сплетения ветвей, – тогда танцуй со мной, проводник уходящих. Танцуй, ты, ненавидящий своего хозяина, но прячущийся за щитом из не прошенной тобой любви.
О чем она говорит? Я едва успеваю поднять руку. В ладони уже нет стеблей бессмертника, но над моей головой, там, где верхушки леса не дают небу упасть на землю, кружит один-единственный ворон, хрипло каркая и заваливаясь на крыло, режет вой и свист ветра унылым упорным криком, и поющая флейта фальшивит от этого неровного противного карканья, сбивается с жуткого плача… И нет зверобоя с тысячелистником, и от ягод рябины остались крошечные угольки, рассыпающиеся пеплом под пальцами, но я успеваю с щедростью отчаяния сыпануть горстью гвоздей в смертельную красоту, стоящую передо мной. Вскрикиваю от неожиданной боли: гвозди жгут мне ладонь, словно я сам из волшебного народа! Но девочка с нежной смертью в глазах отшатывается, прикрывая ладошкой лицо, на котором вздуваются волдыри, и я кричу, не надеясь особо, но вдруг? Кричу, зажимая сочащееся кровью запястье, на которое она лишь взглянула: