Ворон на снегу
Шрифт:
По результатам всей нашей скотоперегонной такой операции младший сержант Масенькин был разжалован в ефрейторы. Никак не примирившись с таким своим унижением, наш командир надолго впал в угнетенное состояние, голову повесил, задумался. Он-то ведь был одержим мечтой дослужиться если не до офицерского звания, то хотя бы до старшинского, что, как он считал, позволило бы ему, то есть давало право не возвращаться в свой сибирский колхоз. Вот, говорю, впал в тяжелое угнетение. А прежде-то Масенькин и пошутить умел. Например, спрашивал перед строем:
– Рядовой Зябрев! Чтобы под трибунал
– Махать пальцем, товарищ младший сержант!
– Правильно, – одобрял он с очень серьёзным лицом.
По подразделениям ходила байка про бойца, которому подтиркой служил палец и однажды этот боец, стряхивая, не рассчитал, да и угодил пальцем об остриё шанцевого инструмента, прикреплённого на боку, да и отсёк себе палец, который на кожице повис. Судили беднягу трибуналом, как за сознательное членовредительство. Вот об этом Масенькин и любил напоминать своим подчинённым. Это всем надо знать, повторял он с тем же серьезным видом, хотя все прыскали смехом.
Дальше мне бы рассказать, как его, такого вот психически оглушённого, демобилизуют и он вернётся в свой колхоз, деревня очень обрадуется, событие-то ведь великое, прежде с войны такие вот с целыми руками и ногами не приходили, назначат люди его председателем, он в этой должности проработает с весны до осени, старательно поработает, распределит оголодавшим колхозникам на трудодни собранный урожай хлеба, нарушив тем самым государственную заповедь, за что подвергнется аресту и проведёт в зонах долго, долго. Но про это рассказывать у меня уже нет никакой охоты и сил тоже – это была бы уже отдельная повесть.
Подлые американские борзописцы на весь свет разнесли в заграничной прессе, как мы, советские краснопогонники, то есть, чекисты, отбирали скот у немецких фермеров – а мы вовсе не отбирали, бауэры сами нам отдавали, – и как мы гнали, мучая животных, что всю дорогу, весь долгий маршрут окропили кровью несчастных бурёнок. И многое ещё наговорили про нас. Чёрное пятно легло на весь батальон, и оттого осенью вся часть была в одну ночь поднята по тревоге, доставлена к поезду и передислоцирована с Западной Европы, где назрела масса разных фруктов вдоль всех дорог – ешь, не хочу, отьедаться бы нам только – а нас на оголённый каменный Урал охранять предприятия стратегической промышленности. Наша рота как раз угодила на территорию химического цеха, состоящего из нескольких высоких металло-бетонных, задымленных, чёрных от сажи, корпусов, соединённых толстыми трубами и галереями, земля вокруг жёлтая, отравленная на три сажени в глубину. В окна и в дверь нашей наспех оборудованной казармы, размещённой между цеховыми корпусами, наносило газом жёлто-зелёного цвета, такой же окраски через пару месяцев сделались и лица солдат. Из-за нехватки личного состава постовую службу пришлось нести по усложнённой схеме: четыре часа – через четыре. Крайне изнурительная схема. В мирное время такая система запрещается. С нервными и психическими срывами, с язвой в кишках и кавернами в печени.
Наш долг – выстоять. Уберечь стратегический объект от возможных шпионов, диверсантов и террористов, засылаемых с Запада. Возможно, эти поганые шпионы и диверсанты существовали
Впрочем, один террорист попался, его обнаружил рядовой Ванюшин, действовавший по уставу, и открыл огонь на поражение, когда тот оказался в бурьянах нейтральной полосы. Была ночь, дождливая морось, слякоть, часовой Ванюшин, подрёмывая на охранной вышке, опершись правым предплечьем на отомкнутый штык карабина (штык у часового на посту должен быть только отомкнутым), и когда поднял глаза, то сразу и увидел его, этого террориста, затаившегося в будыльях. Но, конечно, сразу же и взял Ванюшин его на мушку. И крикнул: «Ни с места!» Человек сделал движение, часовой, естественно, выстрелил.
За проявленную бдительность и оперативность действий Ванюшин был поощрён десятидневным (без учёта дороги) отпуском домой к себе в посёлок на таёжном Чулыме и ещё представлен к званию ефрейтора, хотя уже утром выявилось, что то был слесарь, дежуривший на трубном участке и выбежавший из помещения на воздух, чтобы справить нужду по тяжёлому. Но это уже не имело значения. Главное, что бдительность часовой проявил и не дрогнул.
Рабочие в цехе ходили в трауре, выла растрёпанная и помешанная вдова, но это уже их проблемы, а не нашей роты. Кстати, ротный тоже удостоился поощрения, ему досрочно повысили звание. Вдова попробовала хлопотать компенсацию за убитого отца своих детишек, оставшихся сиротами, раз или два приходила к нам в казарму, вернее, к порогу казармы, во внутрь казармы её, конечно, не впустили – не положено гражданским, – худая, желтоликая, в чиненном зипунке, потом ей где-то дали понять, что как бы хуже для семьи не вышло, ведь неизвестно, с какой целью и зачем её супругу в нейтральной полосе было оказаться, и женщина больше не приходила. Ванюшин же, вернувшись из отпуска, рассказывал, что в посёлке нету хлеба, но корова отелилась и было молоко, от которого он отвык и его полоскало на три метра. Посвежеть лицом и сил набраться воин не успел, тем не менее, в роте все бойцы завидовали ему, надо же – дома побывал! Девчонок из клуба провожал, везунчик!
В условиях, где не могли водиться ни воробьи, ни насекомые, я продержался четыре года. Потом был списан – по чистой. Домой. Батальонный врач со знаменитой фамилией Гоголь, имевший круглую лысину на макушке, подписывая мой инвалидный документ, весело, почти по-дружески, доверительно сказал: «Потенциала нервишек ещё лет на двадцать хватит, не горюй, до сорока, в общем, проживёшь, гуляй!». До сорока?! – захлебнулся я такой далёкой перспективой. Это же так долго! Если тебе всего лишь двадцать три, то впереди не видать и конца, спасибо, доктор Гоголь. Получил я сухой паёк дорожный на пять суток: селёдку, сухари, китайскую тушёнку (американцы нас давно уже не кормили, а китайцы кормили). Убегал я с вещмешком на железнодорожный вокзал. Глаза щипало, но уже не от газа, а от прощания с сослуживцами, от радости. Мои товарищи-одногодки оставались в казарме ещё надолго.
Прощай, доблестная армия, сложная и счастливая пора моей жизни! Что-то впереди. ЧТО?