Ворошиловский стрелок (Будет немножко больно, Женщина по средам)
Шрифт:
Теперь его задача — очиститься.
Старик знал, как это делается. Откуда-то он твердо знал, что ему сейчас нужно делать, и молил Бога не об удаче, умолял дать ему немного сил, немного и ненадолго. Он никогда не был в таком положении, никогда не приходилось ему очищаться от грязи, от скверны, которая сейчас покрывала и его самого, и Катю. Сил старику придавала возникшая уверенность — очистится не только он, Катя станет прежней, веселой и доверчивой, если все сделать по правилам, по древним законам, которые, оказывается, жили в нем, но до сих пор о себе не напоминали.
И вот напомнили.
Да
Старик поднялся с кровати, в пижаме прошлепал на кухню, по дороге мимоходом постучал в дверь ванной, дескать, хватит плескаться, пора к людям выходить. Его густые насупленные брови обычно скрывали острый блеск маленьких синих глаз, но с некоторых пор он стал держать голову вскинутой, словно подставляя лицо под удары, под ветер и солнце. Человек наблюдательный и вдумчивый, побыв некоторое время со стариком, мог бы догадаться — тот непрестанно смотрит в глаза своим врагам. Старик распрямился не только физически, внутренне распрямился.
— А ты изменился, деда, — сказала Катя, когда они сели завтракать.
— Жизнь, — старик сделал неопределенный жест рукой. — Годы идут, стареем…
— Изменился, — повторила Катя, не принимая шутливого объяснения. — Только не знаю, в какую сторону…
— В лучшую, Катя. В мои годы поздно меняться в худшую.
— Почему?
— Может не остаться времени, чтобы вернуться. В мои годы позволительно только приближаться к самому себе, только приближаться.
— Ты что-то задумал, деда, — медленно произнесла Катя, наклонившись к стакану с кефиром. Наклонилась, но взгляда от старика не отвела. Тот удивленно вскинул брови, на секунду показал синие свои глаза и тут же снова насупился. Словно в норку спрятался. — А, деда? — продолжала допытываться Катя. — Признавайся!
— Скоро родители твои возвращаются… Из дальних странствий. С большими деньгами. — О деньгах старик изловчился сказать так, что Катя поняла — не верит он в большие деньги, посмеивается над челночными усилиями Катиных родителей.
— Лучше бы подольше не приезжали.
— Почему?
— Что я им скажу?
— Не надо им ничего говорить. Не надо, и все.
— Соседи скажут.
— Вот и пусть говорят. На то они и соседи.
— Получится, что утаила…
— Да! — резко сказал старик и со всего размаха грохнул тыльной стороной ладони о стол. — Утаила. Скрыла. Смолчала. А это, между прочим, твое личное дело. Ты не обязана трепаться. Хочешь — говоришь, не желаешь говорить — молчишь.
— Ты как-то сказал, что это немного и твое дело, — улыбнулась Катя.
— И мое. Я ни от одного своего слова не отказываюсь, Катенька, — врастяжку проговорил старик каким-то новым тоном, которого Катя никогда от него не слышала. В словах старика прозвучала непривычная для него жесткость, если не жестокость.
— Ты так это произнес, деда…
— Я произнес это так, как есть на самом деле, — так же резко сказал старик. И Катя еще раз убедилась — переменился ее деда.
— Какой-то ты другой, — произнесла она с сожалением. — Я даже не знаю, что сказать…
— Не переживай, — он положил свою перетянутую жилами руку на ее плечо. — Я вернусь. Я отлучусь ненадолго и опять вернусь.
— Куда? — не поняла Катя.
— К себе вернусь. К тебе. Я снова стану таким, каким ты привыкла меня видеть, каким я тебе больше нравлюсь.
— Ты мне любым нравишься.
Старик бросил на нее быстрый взгляд и снова наклонился к своей тарелке. Ничего не ответил. Но была, была в его взгляде благодарность, и Катя успела ее заметить.
— Мы выживем, да, деда? — спросила она.
И старик дрогнул.
Он и сам не заметил, как на глаза навернулись слезы. Он наклонился к столу еще ниже, сжал челюсть, стараясь, чтобы Катя не заметила его слабости, но, не выдержав, прошел в ванную и запер за собой дверь. Сев на холодный край ванны, старик прижал кулаки к глазам, попытался подавить рыдания. «Выживем, внучка, — бормотал он вполголоса. — Выживем и воспрянем… Выживем и воспрянем…»
Твари, проснувшиеся в нем, были не только безжалостными, но, оказывается, могли и всплакнуть. Впрочем, одно без другого и не бывает. Сильные и суровые чаще плачут, чем слабые и трусливые.
Старик вышел из дома явно принарядившимся. На нем был пиджак, рубашка с твердым воротником, седые вихры, обычно торчавшие во все стороны, он пригладил, причесал. Так может выглядеть человек, которому предстоит что-то важное.
Не задерживаясь во дворе, старик свернул на улицу, сел в троллейбус, долго ехал на окраину города, потом шел пешком по разбитым, прогретым солнцем улочкам и наконец вышел к невзрачному пятиэтажному дому, сложенному из серых блоков, исполосованных ржавыми потеками от балконов, подоконников, от каких-то железок, торчавших в самых неожиданных местах. Видимо, он знал этот дом, бывал в нем, потому что ни у кого не спрашивал дороги, шел уверенно. Миновав три подъезда, вошел в четвертый, поднялся на верхний этаж и позвонил в дверь, обитую узкими деревянными планками. Его ждали.
— А, Иван Федорович, — обрадовался пожилой, рыхлый человек в пижамных брюках и в майке с обтянутыми плечиками. — Входи, дорогой! Всегда рад тебя видеть! Входи…
— Привет, Илюша, — старик пожал мягкую, влажную ладонь хозяина и прошел в комнату. — Все без перемен, — сказал он, осмотревшись. — Все на местах.
— Да, да, да, — горестно подтвердил Илюша, опускаясь на стул. — Присаживайся, Иван… Открою бутылочку, выпьем по стопке, вспомним старые времена, когда мы с тобой еще кому-то нравились…
— Я и сейчас многим нравлюсь, — нахмурился старик. — Но, боюсь, не выпьем.
— Что так? Сердце?
— Рука.
— Ха! А что может случиться с рукой? — простодушно удивился Илюша, присматриваясь к рукам старика.
— Дрожит.
— Ну и пусть дрожит! Я не буду наливать слишком полно, чтобы ты не расплескал своей дрожащей рукой, а?
— Нет, мне нельзя, — ответил старик как-то не в тон. — Нельзя, чтобы рука дрожала, — повторил он, но тут же, спохватившись, умолк. — Ладно… Так уж и быть… Где наша не пропадала… Был бы повод.