Воры в доме
Шрифт:
Слушали они когда-то вместе с Вединым грустную и смешную песенку о двух друзьях, которые были в одном полку и постоянно ссорились. «И если один из друзей грустил, смеялся и пел другой». Но вот один из этих друзей был ранен в бою, другой ему спас жизнь, а затем, как это часто бывает на военной службе, их послали в разные стороны — одного на север, а другого на Дальний Восток.
«Друзья усмехнулись: ну что ж, пустяк.Пой песню, пой.— Ты мне надоел, —А затем оба тайком прослезились.
В песенке не говорилось о том, кто же из этих друзей первым сказал: «ты мне надоел». Но и Шарипов и Ведин единодушно решили, что сказал это именно тот человек, которому другой спас жизнь. Тот, который спас товарища, никогда бы себе этого не позволил. Даже в шутку.
«И Зину сюда не пригласили. А если бы поминки были по мне, то Ольгу можно было бы позвать, и ее бы, наверное, позвали. Потому что она была бы как все и думала бы как все. И в санитарки она бы не пошла».
Недалеко от Шарипова, на камне, заменявшем стул, сидел Аксенов — человек, который легко мог оказаться на месте Ведина при выстреле из сарайчика и на месте Шарипова рядом с Ольгой. Шарипов посмотрел на Аксенова и снова подивился про себя его странно переменившемуся лицу с высоким лбом и четко очерченными губами, с постоянным выражением твердости и холодной вдумчивости. Это был теперь совсем другой человек, недобрый, скорее плохой, чем хороший, и все же, как это ни удивительно, вызывавший значительно большее чувство уважения, чем прежний Аксенов.
«А каким был в молодости генерал Коваль?» — спросил у себя Шарипов и посмотрел на Степана Кирилловича. Он сидел на таком же камне, как и все остальные, в своем новеньком генеральском кителе. На левой ладони он держал лист лопуха с только что вынутой из ямы форелью горячего копчения, а правой рукой разбирал рыбу, отделял мякоть и липкими пальцами подносил ее ко рту, бережно и спокойно. Его плебейская короткая шея стала тоньше и словно длинней. На лбу у него появились высокие залысины, а волосы за последнее время сильно поредели. И Шарипов вспомнил, как Ведин однажды рассказывал о том, кто и как лысеет. По словам Ведина, в сибирском селе, где он родился, говорили, что умные люди лысеют с затылка, потому что перед тем, как что-нибудь сделать, на что-нибудь решиться, обязательно почешут в затылке, подумают, все взвесят, а волос, понятно, при этом на затылке вытирается. Глупый человек наоборот: сначала сделает, а потом жалеет: «Ах, зачем я так поступил», и все хлопает себя ладонью по лбу, волос вышибает.
Но жалел ли когда-нибудь Степан Кириллович, хоть ночью, хоть наедине с собой, с собственной совестью, о том, что он делал в жизни? Трудно сказать. Залысины на лбу — слишком слабое доказательство.
Но ведь это Степану Кирилловичу принадлежали слова: «Если увидишь гадину, не раздумывай о том, что отец ее был гадом, а мать — гадиной, что всю жизнь обращались с ней гадко, что вокруг себя она видела преимущественно гадов, а просто раздави ее». И лишь в последнее время он стал добавлять: «Если сможешь…»
Глава
в которой автор разоблачает убийцу человека в афганском халате
Человек свободный ни о чем так мало не думает, как о смерти, и его мудрость состоит в размышлении не о смерти, а о жизни.
У него уже давно было то состояние, которое психологи называли абулией, — состояние, при котором безвыходность ситуации порождала убеждение в бесполезности всякого действия.
«Но неужели инстинкт самосохранения, инстинкт жизни во мне настолько силен, — думал мулло Махмуд, — что именно он направил мою руку? Нет. Я думал о себе меньше, чем обо всех остальных. Это просто было то самое движение, которое заставляет человека задавить скорпиона или убить ядовитую змею. Независимо от того, угрожает ли она тебе, угрожает ли она другому или даже вообще никому не угрожает».
Мулло Махмуд приподнял край циновки, на которой сидел, и сплюнул на глиняный пол слюну, зеленую от жевательного табака.
Людям значительно чаще случается видеть собственную смерть, чем они это предполагают, думал он. Алкоголик, который стоит перед витриной магазина, заполненной бутылками с прозрачной жидкостью, вбирающей свет ламп. Сапер, который, усевшись на мине, как на придорожном камне, закусывает сандвичем с беконом. Или, как помнил он с детства, их служанка Элизабет. Она купила веревку и хвалила ее — такая прочная, такая белая, — а после повесилась на этой веревке на чердаке, когда моряк, пообещавший на ней жениться, утащил все ее сбережения и сбежал.
Он тогда тоже увидел собственную смерть. И надо сознаться, выглядела она совсем не страшной и довольно симпатичной. Человек лет тридцати пяти — сорока, с руками хлопкороба, в одежде афганского крестьянина, вежливый и нервный, с хорошим произношением как в таджикском, так и в английском языке. С очень хорошим произношением, хотя, несомненно, и тот и другой язык не были его родными языками, и очень трудно было догадаться, на каком же языке говорил он в детстве.
Ему был искренне интересен этот человек, направленный сюда для того, чтобы лишить его, мулло Махмуда, жизни. Странно, но он не собирался сопротивляться. Жизнь он прожил не так. Начинать сначала было поздно, и ко всему, когда он увидел этого человека, он почувствовал страшную усталость.
Как это ни нелепо, но мулло Махмуд отметил про себя, что такой человек может понравиться. Это был неразговорчивый и исполнительный человек. Раздражала только его нервозность. Мулло Махмуд за эти годы привык к тому, что он всегда сидит на почетном месте, в центре, против двери. А приезжий не мог сидеть спиной к двери, он садился так, чтобы видеть того, кто войдет, рядом с мулло Махмудом, и это мулло было неприятно.
— Так вы собираетесь вернуться? — спросил он у мулло Махмуда.
Мулло ответил не сразу. Он знал, что после того, как он скажет «нет», раздастся хлопок бесшумного пистолета, и все будет кончено.