Восход Ганимеда
Шрифт:
Засохший на лапах голубя помет неприятно подействовал на нее, всколыхнув непрошеные воспоминания. Лада отвернулась, пряча лицо от порывистого ветра, в то время как другие дети обступили злополучную птицу; учительница насыпала хлебных крошек прямо на плац, и голубь клевал их, цокая по асфальту засохшим на ногах дерьмом.
Лада стояла чуть в стороне, равнодушно глядя в сторону синеющего поодаль, за забором леса.
Кроме грязи и нечистот, она патологически не переносила фальши. Во многих вопросах ей не хватало знаний и жизненного опыта, но оттенки
— Лада, ты почему не подходишь? — настиг ее голос учительницы. — Иди сюда. — Та подняла голубя и сунула его в руки девочки. — Смотрите, дети, он больной, голодный и несчастный. Мы будем его кормить, и он поправится. Люди должны помогать братьям своим меньшим, любить и беречь их…
Назидательный голос учительницы бился в ушах Лады, и она вдруг ощутила, как мочки этих самых ушей горят огнем…
Голубь ловко извернулся в ее ладошках и, вытянув насколько можно свою шею, клюнул ее в оголенное запястье, торчащее из короткого рукава старого, поношенного демисезонного пальто…
Пальцы Лады сжались сами собой. Голубь вдруг растопырил клюв, но ничего не вырвалось из его пережатого горла.
Тушка с растопыренными в агонии крыльями, чем-то похожая на маленького больного орла со случайно виденного Ладой герба какой-то иностранной державы, с мягким шлепком упала на потрескавшийся асфальт казенного плаца.
Она стояла, плотно сжав побелевшие губы, и смотрела прямо в глаза онемевшей учительницы.
…Точно так же, как и сейчас.
Пустой, выцветший взгляд девочки приводил сидящего напротив педагога в полное замешательство, вызывал неприятное чувство озлобленности против ребенка.
Проработав тридцать лет в детдомах, трудно сопереживать каждой отдельно взятой судьбе.
— Ну, ты объяснишь мне? Лада медленно подняла голову.
— Так было лучше… для него, — неожиданно произнесла она, вновь опуская взгляд.
Подобный ответ мог привести в замешательство кого угодно.
В нем не слышалось ни злобы, ни каких-то иных чувств — только усталое равнодушие, будто этот ребенок прожил не одну жизнь, а множество тоскливых, многотрудных существований теснилось в его памяти, давая право так спокойно судить — кому жить, а кому нет…
— Ну, знаешь ли!.. — Учительница (или просто надзиратель?) резко привстала, заставив Ладу непроизвольно втянуть голову в плечи. — Ты сама-то думаешь, что говоришь?! Ты же девочка, женщина, будущая мать! — Штампованные, заученные до тошнотворного автоматизма фразы посыпались на Ладу как горох, барабаня по маленькому, потерявшему всякое чувство реальности мозгу, отскакивая от него, как и положено твердым горошинам…
Через сутки, когда ее выпустили из карцера и разрешили вернуться в класс, она, дождавшись традиционной послеобеденной прогулки, совершила побег.
Никто не успел опомниться — девочка, которая только что находилась в толпе ребят, вдруг ни с того ни с сего оттолкнула стоявшего у ворот тучного прапорщика внутренней службы и целеустремленно побежала
Это был самый настоящий «побег на рывок» — так поступали заключенные в зонах, когда нечего больше терять и орлянка с автоматным стволом казалась выходом более предпочтительным, чем возвращение в барак…
Лада бежала, спотыкаясь и падая, но в отличие от взрослых, которые пытались обрести таким образом свободу, за ее спиной не щелкали затворы и хриплое, жаркое дыхание караульных псов не настигало ее.
Девочку провожал лишь изощренный мат поднявшегося наконец на ноги прапорщика да оторопелый взгляд педагога-надзирателя…
Весна 2028-го пришла, как обычно, в срок.
Мартовский ветер дул порывами, волнуя голые ветви деревьев, на которых кое-где начали набухать клейкие почки; ноздреватый снег еще держался, но сугробы почернели, вытаивая скопившийся в них за зиму мусор, через решетки ливневой канализации звонко рушилась в узкие бетонные колодцы талая вода.
Прохожие, что спешили по своим делам, еще не расстались с зимней одеждой, но машины уже расплескивали в не чищенных от снега переулках грязную талую кашу, вызывая брань жмущихся к стенам домов пешеходов.
В одной из таких тихих, ничем не примечательных улочек и случилось то событие, что в корне изменило впоследствии жизнь многих людей.
Тут на газоне перед старым домом с крепкими кирпичными стенами и свежевыбеленным фасадом торчал тройной пень, оставшийся от сваленного несколько лет назад тополя.
Те, кто ходил на работу именно по этой улице, успели привыкнуть к сухощавому, седому старику, который сидел на плоской дощечке, прибитой к среднему пню, и с отрешенным видом наблюдал, как две собаки в ошейниках бегают вокруг, расплескивая кашу талого снега. Пока две овчарки резвились, разминая лапы, он думал о чем-то своем, обращая на своих подопечных внимание только в те моменты, когда одна из собак подбегала к нему и тыкалась носом в ладонь, требуя ласки.
Такую картину можно было наблюдать изо дня в день, и многие прохожие, чей маршрут постоянно пролегал здесь в утренние или вечерние часы, машинально кивали старику, словно тот был их старым знакомым.
Он же, постоянно погруженный в какие-то ведомые лишь ему одному мысли, рассеянно кивал в ответ, — но только в том случае, если замечал приветствие. По облику этого человека трудно было судить о роде его прошлых занятий и социальном положении — одежда старика не казалась бедной, но та отрешенность, с которой он смотрел в одну точку на каменной стене здания напротив, делала его образ сродни огарку оплывшей стеариновой свечи, которому, если зажгут, гореть минуту или две, не больше. Видимо, он хорошо осознавал собственный возраст и не ждал никаких чудес ни от природы, ни от жизни, ни от людей. Все, что могло с ним случиться, уже произошло в прошлом, а теперь ему оставалось только сидеть, вдыхать чуть горьковатый весенний воздух, не загадывая наперед, сколько еще лет отпущено ему в этом мире…