Восхождение, или Жизнь Шаляпина
Шрифт:
Директор императорских театров, узнав от Римского-Корсакова о полученном им высочайшем дозволении, решил поставить оперу с размахом и великолепием, чем рассчитывал угодить двору. Он пообещал Римскому-Корсакову загримировать Царицу именно под Екатерину Вторую — у него есть, дескать, замечательный портрет царицы, и оперная Царица будет очень походить на историческую, — а обстановка дворца будет похожа на обстановку дворца екатерининского времени.
Всеволожский сделал необходимые распоряжения, и вся работа театра завертелась вокруг новой постановки. Тут же были распределены роли. И понятно, раз этой новой постановке уделялось такое «высочайшее» внимание, то и роли были
Как обычно в эти часы, шли репетиции и спевки.
— Первый фагот, что у вас? Вторая валторна?
Направник, как всегда строго подтянутый и резкий в обращении с музыкантами, которые ошибаются, стоял за пультом и красивыми взмахами дирижерской палочки руководил репетицией.
— Нельзя играть пиано, когда написано меццо форте! — снова послышался его резкий голос.
Шаляпин стоял незамеченным и наблюдал за репетицией.
В первом ряду сидел старомодно одетый в черный сюртук старинного покроя скромный и застенчивый человек, к которому иногда обращался грозный Направник. Это был Римский-Корсаков.
Композитор встал, повернулся спиной к оркестру и сцене, поправил на носу одну за другой две пары очков, отошел в сторонку и сел подальше на скамеечку, молча и внимательно продолжая наблюдать за репетицией.
Направник, повернувшись к нему и не найдя его на прежнем месте, спросил:
— А где же автор? Неужто ушел?.. — Направник растерялся.
— Здесь я, Эдуард Францевич, — смущенно откликнулся Римский-Корсаков. — Отсюда мне лучше слышно…
— Я думаю, Николай Андреевич, что этот акт имеет много длиннот, и я вам рекомендую его сократить.
Римский-Корсаков подошел к дирижерскому пюпитру и попытался объясниться с непреклонным дирижером:
— По совести говоря, не нахожу в этом акте длиннот… Конструкция всей пьесы требует, чтобы именно тут было выражено музыкально то, что служит основанием для дальнейшего действия.
— Может быть, вы и правы. Но нужно же думать и о публике. Из личного опыта я знаю, что длинноты в произведениях композиторов затягивают спектакль и утомляют публику. Я говорю это потому, что имею к вам искреннюю симпатию. Надо сократить… — Направник говорил методично, резко, с педантичной твердостью.
— Мы уже не раз говорили с вами об этом, — возразил Римский-Корсаков. — Вы настояли на многих сокращениях в «Снегурочке». Насилу мне удалось сохранить тогда целостность Масленицы и хора цветов. Искажен был также финал первого действия. А вот Альтани в Большом театре поставил без купюр, но сократил антракты — и в срок уложились. Вы больше заботитесь о выгоде театрального буфета, чем о художественном замысле автора… И в «Младе» вы настаивали на сокращении. А опера проиграла в художественной выразительности. Нельзя так, Эдуард Францевич…
— Я очень сочувствую вам, Николай Андреевич. Но директор Всеволожский решительно восстает против длиннот русских композиторов.
Шаляпин, не дослушав, чем же закончится разговор двух знаменитостей, пошел к Кондратьеву.
«Даже известный русский композитор не может добиться того, чего хочет», — с грустью подумал Федор.
Он сразу обратил внимание на то, что в императорском театре царила совсем иная обстановка, чем в Тифлисской опере или в Панаевском театре. В каждом артисте чувствовался какой-то необъяснимый страх за себя. Каждый в одиночку вел борьбу за роль в спектакле, чувство зависти к тому, кто оказывался наверху, в чести у чиновников, распределявших роли, разъедало почти всех. Эта вечная неуверенность сковывала талант артистов, порождала боязнь за завтрашний день. Артист чувствовал себя не творцом, а исполнителем чужой воли, чувствовал себя не в художественном творческом коллективе, а в казенном учреждении, где господствовали конторские чиновники, порой слабо разбиравшиеся в искусстве. И противодействовать этому мало кто осмеливался… А кто поднимал голос против этих порядков, его тут же снимали. Вот главный режиссер Кондратьев… Человек властный, самолюбивый, признававший только свое слово, свое мнение. Всем говорил «ты», называл уменьшительными именами. Федора, привыкшего ко всему, это не обижало, но находились артисты, которых такое панибратство оскорбляло.
Шаляпин вошел в маленький режиссерский кабинет, все стены которого были увешаны портретами артистов Мариинского театра.
— Руслана снова спеть хочешь?
— Да не знаю… Нет, боюсь, что снова провалюсь, как в ноябре, — растерялся Федор от неожиданного вопроса.
— Ты, Феденька, много-то не думай о себе, ты глуп и кое-чего еще не понимаешь… Разве ты не знаешь, что рыба ищет, где глубже, а человек — где лучше? Споешь хорошо — будешь на виду, и тебя, может, ждет блестящая карьера, а откажешься… пеняй на себя. — Длинная седая борода, красная феска с кистью, длинный с горбинкой нос, да и вообще все черты лица Кондратьева на этот раз словно потеряли свой обычный добродушный вид. Кондратьев так и сверлил Шаляпина злыми глазами. Почему он всегда на него сердится? Кондратьева, певшего некогда все партии баритона в опере, Шаляпин часто видел веселым, добродушным, склонным к шутке, розыгрышу, а как только он обращался к нему, так сразу становился суровым. — Ну да ладно. Руслана споешь потом… Не за этим я тебя позвал. Ты где ж пропадаешь? Мы тебя ищем, с ног все сбились. Я уж и в «Пале-Рояль» послал за тобой…
— На репетиции «Ночи» задержался. Там Римский-Корсаков и Направник ругаются. Один говорит, сокращать надо оперу, а другой — что это нарушает творческий замысел, мол, слушатели ничего не поймут, если сократить…
— Ну ладно, в этом они сами разберутся… Корякин не может петь Мельника в Прощеное воскресенье. Говорит, заболел, хрипит и температура… Готовься к выступлению. Утренний, публики взыскательной будет не много. Справишься…
— Мне кажется, Геннадий Петрович, что это — не моя роль, — возразил Шаляпин.
— Глупец, я даю тебе еще одну возможность показать себя… Это твоя роль… Только не кривляйся, отнесись серьезно к делу…
И Шаляпин снова начал учить роль, которую не раз уже исполнял, но как-то не находило его исполнение отзвука в сердцах слушателей. В Тифлисе упрекали его в легкомыслии, хотя и считали соответствующим тембр его голоса, прекрасной мимику, обычное злорадство в манере пения, что помогало Шаляпину создать «такого озлобленного сумасшедшего Мельника, которого трудно найти на лучших оперных сценах». Полагали, что его Мельник не соответствует тому образу, который представлял композитор. Но какого же нужно играть? Шаляпин не знал. Поэтому сначала и хотел отказаться от роли. А сейчас задумался…
Утром следующего дня зашел в его комнату Мамонт Дальский. Как всегда, Дальский был великолепен и красноречив, рассказывал, как накануне провел вечер после спектакля. Вслед за Дальским тихо вошел драматург А. И. Косоротов.
— А ты что так хмур, Феденька? Чем ты так раздражен? «Иль сети порвались, иль ястребы не злы, иль сокол больше не летает? Возьми моих», — шутливо запел Дальский, нарочито подражая голосу Шаляпина.
— Вот и наврал, — просиял Шаляпин. — Голос у тебя, Мамонт, есть, но врешь ты иногда просто потрясающе. Не умеешь ты петь. Послушай.