Восковая персона
Шрифт:
Потом он несколько поуспокоился и сказал с горечью:
– Вы еще не понимаете вещей, монсьер Лежандр. Столь неохотно повысил он его в монсьеры.
– Вы, конечно, знаете, и, без сомнения, вы слыхали об этом, несмотря на свой рассеянный характер, – вы не могли об этом не узнать, – что похороны будут большие. Карнизы, и архитравы, и фестоны, и троны. Над карнизами будет висеть пояс, а на нем блестками будут вышиты слезы. Вы могли бы, сьер Лежандр, выдумать что-нибудь глупее? Балдахины, и кисти, и бахрома, и Hollande, и Брабант!
Нос у него раздулся, как раковина, в которую дует тритон.
– Пирамиды,
Он бросил кусок воска в печь, и воск зашипел, брызнул и заплакал.
– Вот, – сказал Растреллий. – Это дрянь. Выбросьте сейчас же целый пласт! А после похорон господа министры разберут эти все справедливости по домам, на память, эти дикари, и их детишки будут писать на толстых бедрах разные гнусные надписи, как это здесь принято на всех домах и заборах. И они развалятся через две недели. «Подобие мрамора»! И в таком случае я приношу свою благодарность. Я не желаю делать эти болваны из поддельных составов. Да мне и не предлагали.
Я лью пушки и делаю сады, но я не хочу этих мраморов. И я буду делать другое.
Тут он скользнул мимо Лежандра взглядом в окно.
– Всадник на коне. И я сделаю для этого города вещь, которая будет стоять сто лет и двести. В тысяча восемьсот двадцать пятом году еще будет стоять.
Он схватил виноград с пушки.
– Вот такой будет грива, и конская морда, и глаза у человека! Это я нашел глаза! Вы болван; вы ничего не понимаете!
Он побежал в угол и цепкими пальцами вытащил из холстинного мешка восковую маску.
И все, что говорил он ранее, – весь беспричинный некоторый гнев, и великая ругня, и фукование, что все это означало? Это означало – суеверие, означало лень перед главной работой. Он еще не касался лица, он ходил вокруг да около того холстинного мешка, этот хитрый, вострый и быстрый художник искусства.
И только теперь он осмотрел прилежно маску – и издал как бы глухой, хрипящий вздох:
– Левая щека!
Левая щека была вдавлена.
Оттого ли, что он ранее снимал подобие из левкоса и нечувствительно придавил мертвую щеку, в которой уже не было живой гибкости? Или оттого, что воск попался худой? И он стал давить чуть-чуть у рта и наконец успокоился.
Лицо приняло выражение, выжидательность, и впалая щека была не так заметна.
И так стал он отскакивать и присматриваться, а потом налетал и правил.
И он прошелся теплым пальцем у крайнего рубезка и стер губодергу, рот стал как при жизни, гордый – рот, который означает в лице мысль и ученье, и губы, означающие духовную хвалу. Он потер окатистый лоб, погладил височную мышцу, как гладят у живого человека, унимая головную боль, и немного сгладил толстую жилу, которая стала от гнева. Но лоб не выражал любви, а только упорство и стояние на своем. И широкий краткий нос он выгнул еще более, и нос стал чуткий, чующий постиженье добра. Узловатые уши он поострил, и уши, прилегающие плотно к височной кости, стали выражать хотение и тяжесть.
И он вдавил слепой глаз – и глаз стал нехорош – яма, как от пули.
После того они замесили воск змеиной кровью, растопили и влили в маску – и голова стала тяжелая, как будто влили не топленый воск, а мысли.
– Никакого гнева, – сказал мастер, – ни радости, ни улыбки. Как будто изнутри его давит кровь, и он прислушивается.
И, взяв ту голову в обе руки, редко поглаживал ее.
Лежандр смотрел на мастера и учился. Но он более смотрел на мастерово лицо, чем на восковое. И он вспомнил то лицо, на которое стало походить лицо мастера: то лицо было Силеново, на фонтанах, работы Растреллия же.
Это лицо из бронзы было спокойное, равнодушное, и сквозь открытый рот лилась бесперестанно вода, – так изобразил граф Растреллий крайнее сладострастие Силена.
И теперь точно так же рот мастера был открыт, слюна текла по углам губ, и глаза его застлало крайним равнодушием и как бы непомерной гордостью.
И он поднял восковую голову, посмотрел на нее. И вдруг нижняя губа у него шлепнула, он поцеловал ту голову в бледные еще губы и заплакал.
Вскоре господин Лебланк принес болванку, она была пустая внутри. И господин механикус в чине поручика, Ботом, принес махину, вроде стенных часов, только без циферблата, там были колесики, цепочки, и гирьки, и шестеренки, и он долго это вделывал в болванку.
Господин Лежандр приладил все швы, и портрет вчерне был готов. Господин Растреллий натер крахмалом, чтобы не прожухло и не растрескалось и чтоб не было потом мертвой пыльцы.
Так его посадили в кресла, и он сел. Но швы выглядели тяжелыми ранами, и корпус был выгнут назад, как бы в мучении, и ямы глаз чернели.
И потому, что был похож и не похож и так было нехорошо, господин Растреллий накинул зеленую холстину, и снял фартук, и вымыл руки.
Вскоре заехал господин Ягужинский, немного уже грузный. Ягужинский увидел на пушке фрукты, и ему захотелось иностранных фруктов, он закусил яблоко и, сейчас же выплюнул и изумился.
Потом все долго хохотали над этим куриозным случаем.
Уходя, господин Ягужинский сделал распоряжение – завтра, когда вставят глаза, послать восковой портрет во дворец – одевать. И заказал графу Растреллию сделать за немалые деньги серебряные головы с крыльями, аки бы летящие, и в лавровых венцах, а также Справедливость и Милосердие в женских образах.
И граф согласился.
– Я давно не работал на серебре, – сказал он Лежандру. – Это благородный материал.