Восковая персона
Шрифт:
И тогда глаза стали смотреть на синие голландские кафли, которые он выписал из Голландии, и здесь пробовал такие кафли завести, да не удалось, на эту печь, которая долго после него простоит, добрая печь.
Отчего те кафли не завелись? Он не вспомнил и смотрел на кафли, и смотрение было самое детское, безо всего.
Мельница ветряная, и павильон с мостом, и корабли трехмачтовые.
И море.
Человек в круглой шляпе пумпует из круглой пумпы, и три цветка, столь толстых, как бы человеческие члены. Садовник.
Прохожий
Лошадь с головой как у собаки.
Дерево, кудрявое, похожее на китайское, коляска, в ней человек, а с той стороны башня, и флаг, и птицы летят.
Шалаш, и рядом девка большая, и сомнительно, может ли войти в шалаш, потому что не сделана пропорция.
Голландский монах, плешивый, под колючим деревом читает книгу. На нем толстая дерюга и сидит, оборотясь задом.
И море.
Голубятня, простая, с колонками, а колонки толстые, как колена. И статуи и горшки. Собака позади, с женским лицом, лает. Птица сбоку делает на краул крылом.
Китайская пагода прохладная.
Два толстых человека на мосту, а мост на сваях, как на книжных переплетах. Голландское обыкновение.
Еще мост, подъемный, на цепях, а выем круглый.
Башня, сверху опущен крюк, на крюке веревка, а на веревке мотается кладь. Тащат. А внизу, в канале, лодка и три гребца, на них круглые шляпы, и они везут в лодке корову. И корова с большой головой и ряба, крапленая.
Пастух гонит рогатое стадо, а на горе деревья, колючие, шершавые, как собаки. Летний жар.
Замок, квадратный, старого образца, утки перед замком в заливе, и дерево накренилось. Норд-ост.
И море.
Разоренное строение или руины, и конное войско едет по песку, а стволы голые, и шатры рогатые.
И корабль трехмачтовый и море.
И прощай, море, и прощай, печь.
Прощайте, прекрасные палаты, более не ходить по вас!
Прощай, верея, верейка! На тебе не отправляться к Сенату!
Не дожидайся! Команду распустить, жалованье выдать!
Прощайте, кортик с портупеей! Кафтан! Туфли!
Прощай, море! Сердитое!
Паруса тоже, прощайте!
Канаты просмоленные!
Морской ветер, устерсы!
Парусное дело, фабрические дворы, прощайте!
Дело навигацкое и ружейное!
И ты тоже прощай, шерстобитное дело и валяное дело!
И дело мундира!
Еще прощай, рудный розыск, горы, глубокие, с духотой!
В мыльню сходить, испариться!
Малвазии выпить доктора запрещают!
Еще прощай, адмиральский час, австерия, и вольный дом, и неистовые дома, и охотные бабы, и белые ноги, и домашняя забава! Та приятная работа!
Петергофский огород, прощай! Великолуцкие грабины, липы амстердамские!
Прощайте, господа иностранные государства! Лев Свейский, Змей Китайский!
И ты тоже прощай,
И неизвестно, на кого тебя оставлять!
Сыны и малые дочки, потроха, потрошонки, все перемерли, а старшего злодея сам прибрал! В пустоту приведут!
Прощай, Питер-Бас, господин капитан бомбардирской роты Петр Михайлов!
От злой и внутренней секретной болезни умираю!
И неизвестно, на кого отечество, и хозяйство, и художества оставляю!
Он плакал без голоса в одеяло, а одеяло было лоскутное, из многих лоскутьев, бархатных, шелковых и бумазейных, как у деревенских детей, теплое. И оно промокло с нижнего краю. Колпак сполз с его широкой головы; голова была стриженая, солдатская, бритый лоб.
Камзол висел на вешалке, давно строен, сроки прошли, и обветшал. К службе более не годится.
А через час придет Катерина, и он знал, что умирает из-за того, что ее не казнил и даже допускает в комнату. А нужно было ее казнить, и тогда бы кровь получила облегчение, он бы выздоровел. А теперь кровь пошла на низ, и задержало, и держит, и не отпускает.
А запечного друга, Данилыча, тоже не казнил и тоже не получил облегчения.
А человек рядом, в каморке, замолчал, не скрыпит пером, на счетах не брякает. И не успеть ему на тот гнилой корень топор наложить. Прогнали уже, видно, того человечка из каморы, некому боле его докладов слушать.
Миновал ему срок, продали его, умирает солдатский сын Петр Михайлов!
Губы у него задрожали, и голова стала на подушке запрометываться. Она лежала, смуглая и не горазд большая, с косыми бровями, как лежала семь лет назад голова того, широкоплечего, тоже солдатского сына, голова Алексея, сына Петрова.
А гнева настоящего не было, гнев не приходил, только дрожь. Вот если б рассердиться; он бы рассердился, пощекотала б тогда ему темя хозяйка – он бы поспал и тогда бы выздоровел.
И тут на башню того замка, на которой моталась кладь на веревке, на ту синюю кафлю – вылез запечный таракан. Вылез, остановился и посмотрел.
В жизни было три боязни и все три большие: первая боязнь – вода, вторая – кровь.
Он в детстве боялся воды, у него от этой мути, от надутия больших вод подступало к горлу. И он за то полюбил ботик, что ботик – были стены, была защита от полой воды. И потом привык и полюбил.
Крови он боялся, но малое время. Он видел, ребенком, дядю, которого убили, и дядя был до того красный и освежеванный, как туша в мясном ряду, но дядино лицо бледное, и на лице, как будто налепил маляр, была кровь вместо глаза. И он тогда имел страх и тряску, но было и некоторое любопытство. И любопытство превозмогло, и он стал любопытен к крови.
И третья боязнь была – тот гад, хрущатый таракан. Эта боязнь осталась.
А что в нем было такого, в таракане, чтоб его бояться? – Ничего.