Воскрешение лиственницы
Шрифт:
Третьим был я. «Раздеть, в белье и в карцер до утра». Но я был опытней тех. Печка, которую странно было топить, ибо ледяные стены таяли и потом опять замерзали, лед над головой, под ногами. Пол из накатника давно был сожжен. Я прошагал всю ночь, спрятав в бушлат голову, и отделался отморожением двух пальцев на ногах.
Побелевшая кожа, обожженная июньским солнцем до коричневого цвета в два-три часа. Меня судили в июне – крошечная комната в поселке Ягодном, где все сидели притиснутые друг к другу – трибунальщики и конвоиры, обвиняемый и свидетели, – где было трудно понять, кто подсудимый и
Оказалось, что вместо смерти приговор принес жизнь. Преступление мое каралось по статье более легкой, чем та, с которой я приехал на Колыму.
Кости мои ныли, раны-язвы не хотели затягиваться. А самое главное, я не знал, смогу ли я учиться. Может быть, рубцы в моем мозгу, нанесенные голодом, побоями и толчками, – навечны, и я до конца жизни обречен лишь рычать, как зверь, над лагерной миской – и думать только о лагерном. Но рискнуть стоило – столько-то клеток мозга сохранилось в моем мозгу, чтобы принять это решение. Звериное решение звериного прыжка, чтобы выбраться в царство человека.
А если меня изобьют и выбросят с порога курсов – вновь в забой, к ненавистной лопате, к кайлу – ну что ж! Я просто останусь зверем – вот и все.
Все это было моим секретом, моей тайной, которую так просто было хранить – достаточно о ней не думать. Я так и делал.
Машина давно съехала с укатанной центральной трассы, дороги смерти, и подпрыгивала на ухабах, ухабах, ухабах, била меня о борта. Куда везла меня машина? Мне было все равно куда – не будет хуже того, что было за моей спиной в эти девять лет лагерных скитаний от забоя до больницы. Колесо лагерной машины влекло меня к жизни, и жадно хотелось верить, что колесо не остановится никогда.
Да, меня принимают в лагерное отделение, вводят в зону. Дежурный вскрыл пакет и не закричал мне – отойди в сторону! Подожди! Баня, где я бросаю белье – подарок врача – у меня ведь не всегда не было белья в моих приисковых скитаниях. Подарок на дорогу. Новое белье. Здесь, в больничном лагере, другие порядки – здесь белье «обезличено» по старинной лагерной моде. Вместо крепкого бязевого белья мне дают какие-то заплатанные обрывки. Это все равно. Пусть обрывки. Пусть обезличенное белье. Но я радуюсь белью не особенно долго. Если «да», то я еще успею отмыться в следующих банях, а если «нет», то и отмываться не стоит. Нас приводят в бараки, двухнарные бараки вагонной системы. Значит, да, да, да… Но все еще впереди. Все тонет в море слухов. Пятьдесят восемь, шесть, – не принимают. После этого объявления одного из нас, Лунева, увозят, и он исчезает из моей жизни навсегда.
Пятьдесят восемь, один, – а! – не принимают. КРТД – ни в коем случае. Это хуже всякой измены родине.
А КРА? КРА – это все равно что пятьдесят восемь, пункт десять. КРА принимают.
А АСА? У кого АСА? «У меня», – сказал человек с бледным и грязным тюремным лицом – тот, с которым мы тряслись вместе в одной машине.
АСА – это все равно что КРА. А КРД? КРД – это, конечно, не КРТД, но и не КРА. На курсы КРД не принимают.
Лучше всего чистая пятьдесят восьмая, пункт десять без всяких там литерных замен.
Пятьдесят восемь – пункт семь – вредительство. Не принимают. Пятьдесят восемь – восемь. Террор. Не принимают.
У меня – пятьдесят восемь. Десятый пункт. Я остаюсь в бараке.
Приемная комиссия фельдшерских курсов при Центральной лагерной больнице допустила меня к испытаниям. Испытания? Да, экзамены. Приемный экзамен. А что вы думали. Курсы – серьезное учреждение, выдающее документы. Курсы должны знать, с кем имеют дело.
Но не пугайтесь. По каждому предмету – русский язык – письменный, математика – письменный и химия – устный экзамен. Три предмета – три зачета. Со всеми будущими курсантами – больничные врачи, преподаватели курсов, проведут беседы до экзамена. Диктант. Девять лет не разгибалась моя кисть, согнутая навечно по мерке черенка лопаты – и разгибающаяся только с хрустом, только с болью, только в бане, распаренная в теплой воде.
Я разогнул пальцы левой ладонью, вставил ручку, обмакнул перо в чернильницу-непроливайку и дрожащею рукой, холодея от пота, написал этот проклятый диктант. Боже мой!
В двадцать шестом году – двадцать лет назад – последний раз держал я экзамен по русскому языку, поступая в Московский университет. На «вольной» теме я «выдал» двести процентов – был освобожден от устных испытаний. Здесь не было устных испытаний. Тем более! Тем более – внимание: Тургенев или Бабаевский? Это мне было решительно все равно. Нетрудный текст… Проверил запятые, точки. После слова «мастодонт» точка с запятой. Очевидно, Тургенев. У Бабаевского не может быть никаких мастодонтов. Да и точек с запятой тоже.
«Я хотел дать текст Достоевского или Толстого, да испугался, что обвинят в контрреволюционной пропаганде», – рассказывал после мне экзаменатор, фельдшер Борский. Проводить испытания по русскому языку отказались дружно все профессора, все преподаватели, не надеясь на свои знания. Назавтра ответ. Пятерка. Единственная пятерка: итоги диктанта – плачевны.
Собеседования по математике испугали меня. Задачки, которые надо было решить, решались как озарение, наитие, вызывая страшную головную боль. И все же решались.
Эти предварительные собеседования, испугав меня сначала, успокоили. И я жадно ждал последнего экзамена, вернее, последней беседы – по химии. Я не знал химии, но думал, что товарищи расскажут. Но никто не занимался друг с другом, каждый вспоминал свое. Помогать другим в лагере не принято, и я не обижался, а просто ждал судьбы, рассчитывал на беседу с преподавателем. Химию на курсах читал академик Украинской академии наук Бойченко – срок двадцать пять и пять, – Бойченко принимал и экзамены.
В конце дня, когда было объявлено об экзаменах по химии, нам сказали, что никаких предварительных бесед Бойченко вести не будет. Не считает нужным. Разберется на экзамене.
Для меня это было катастрофой. Я никогда не учил химию. В средней школе в гражданскую войну наш преподаватель химии Соколов был расстрелян. Я долго лежал в эту зимнюю ночь в курсантском бараке, вспоминая Вологду гражданской войны. Сверху меня лежал Суворов – приехавший на экзамен из такого же дальнего горного управления, как и я, и страдавший недержанием мочи. Мне было лень ругаться. Я боялся, что он предложит переменяться местами – и тогда он жаловался бы на своего верхнего соседа. Я просто отвернул лицо от этих зловонных капель.