Воспитание под Верденом
Шрифт:
— Ну и подвели вы ее, — раздается сверху уже знакомый молодой приятный голос, и две ноги в серо-зеленых обмотках спускаются на край воронки; Бертин инстинктивно приподнимается: унтер-офицер остается унтер-офицером и вправе требовать почтительного отношения даже в обеденный перерыв. Часы показывают одиннадцать, но, судя по солнцу, уже полдень. Это чувствуется по всему. Тишина; по-видимому, бодрствуют только Бертин и баварец. Кошка незаметно переползла шага на три в сторону и уселась между двух корней, в руку толщиной, таких же пятнисто-серых, как и она сама.
Молодые люди испытующе и доброжелательно поглядывают друг на друга.
— Почему же вы не приляжете?
Бертин отказывается. Спать можно повсюду; а здесь ему хочется наблюдать мир, выкурить послеобеденную трубку. Он вытаскивает из мешка уже набитую табаком изящную пенковую трубку с янтарным мундштуком. Баварец протягивает коптящую зажигалку, заслоненную
— Как вы попали сюда? — спрашивает баварец и тоже закуривает. Бертин не понимает вопроса.
— Служба, — удивленно отвечает он.
— Вы простой рядовой? Разве не нашлось для вас лучшего применения?
— Я не выношу воздуха канцелярии, — говорит с улыбкой Бертин.
— Понимаю, — замечает баварец и тоже улыбается, — вы предпочитаете находиться на передовой и быть увековеченным на фотографии?
— Вот именно.
Знакомство состоялось. Они называют друг другу свои фамилии: унтер-офицера зовут Кристоф Кройзинг, он родом из Нюрнберга. Его глаза живо, почти жадно читают в лице Бертина. Наступает небольшая пауза, во время которой несколько металлических ударов, — откуда они: с высоты 300 или 378? — напоминают о том, что существуют время и место. Молодой Кройзинг встрепенулся. Вполголоса, не подчеркивая своего служебного' положения, он спрашивает, не согласится ли Бертин оказать ему услугу.
Никто не наблюдает за ними. Корни исполинского бука, как бы вывороченного грозой, стеной поднимаются кверху. Оба не замечают, что кошка, хорошо знакомая с повадками двуногих дураков, уже улепетывает с драгоценным хвостиком колбасы в зубах.
Кристоф Кройзинг торопливо рассказывает. Уже девять недель он находится со своими людьми в подвалах фермы Шамбрет и, по замыслу казначея Нигля и его канцелярии, по-видимому, останется здесь до тех пор, пока не околеет. И все потому, что он совершил из ряда вон выходящую глупость. Дело было так: он ушел с первого семестра на войну, был тяжело ранен, эвакуирован в тыл, а теперь отправлен сюда с запасной дивизией, потому что она, видите ли, нуждается в каждом образованном человеке. Осенью его собирались отправить в офицерскую школу, и будущей весной он был бы уже лейтенантом. Но вот — надо же было приключиться такому несчастью! — он не мог остаться равнодушным к тому, что унтер-офицеры не церемонятся с нижними чинами и нарушают их права. Унтеры устроили для себя отдельную кухню и пожирают самые лакомые куски из довольствия солдат — свежее мясо я масло, сахар и картофель, и главное — пиво. Что же касается солдат, то с них, несмотря на тяжелую работу и кратковременные отпуска, хватит и постных макарон, сушеных овощей и мясных консервов. Молодого Кройзинга, судя по его рассказу, попутала традиция его семьи. Его предки вот уже столетие поставляли баварскому государству крупных чиновников и судей. Там, где высокий пост занимал кто-либо из Кройзингов, всегда торжествовали право и справедливость. И он сделал глупость: написал длинное, полное разоблачений письмо своему дяде Францу, крупному чиновнику при пятом военном управлении железных дорог, в Меце. Конечно, военная цензура заинтересовалась тем, что пишет какой-то унтер-офицер начальнику военного управления железных дорог. Письмо вернули обратно в батальон с приказом предать писавшего военному суду. Когда Кройзинг об этом узнал, он рассмеялся. Пусть его только допросят, он сумеет дать объяснения, а свидетели-то уж, конечно, найдутся. Правда, его брат Эбергард, который стоит со своими саперами в Дуомоне, был другого мнения. Он приезжал сюда и устроил брату скандал по поводу его ребяческой выходки! никто ведь не вступится за него, если военный суд со всей строгостью возьмется за это дело. Во всяком случае, сказал Эбергард перед отъездом, он ничем не в состоянии помочь Кристофу, каждый сам должен расхлебывать кашу, которую заварил, а теперь и его, Эбергарда, письма будут читать с лупой в руках.
Братья не ладили друг с другом с детства. Эбергард был на пять лет старше. Кристофу казалось, что его всегда обходят в семье, за что он платил грубостью, как это водится между братьями. Ротное начальство ни за что не хочет допустить расследования дела. Оно, по-видимому, сильно боится этого. И военный суд, как ни странно, тоже молчит.
— Поэтому, — говорит в заключение Кройзинг, — они и сунули меня на ферму Шамбрет: а вдруг, надеются они, французы окажут им услугу и поставят крест над всей этой историей! И вот уже девять недель, как я торчу здесь и приглядываюсь к каждому человеку, которого бросают в эту вшивую дыру…
Бертин сидит молча, на его лице играют пятна теней, падающих от буковых листьев, а внутри что-то
— Итак, что мне надо сделать? — просто спрашивает он.
Кройзинг смотрит на него с благодарностью.
Только переслать матери несколько строк, которые он передаст ему в следующий раз.
— Ведь за вашей почтой не следят, не правда ли? Когда вы будете писать домой, вложите мое письмо в ваше, а там, дома, пусть его опустят в почтовый ящик. Тогда мать телеграфирует дяде Францу, и дело пойдет своим чередом.
— Ладно, — говорит Бертин. — Я выясню, когда мы опять, придем сюда. Но вот, кажется, уже подают команду, слышите?
— Строиться! — доносится снизу.
— Лучше нам не показываться вместе, — говорит (Кройзинг. — Я сейчас лее сажусь за письмо. Я вам так благодарен! Может быть, IfV когда-нибудь смогу быть вам полезным.
Он пожимает руку Бертину, его широко расставленные, карие мальчишеские глаза сияют… Почтительно прикладывает он руку к козырьку и исчезает за стволами, чуть было не споткнувшись о кошку, которая крадется в нелепой надежде на второй кусочек колбасы.
Бертин встает, потягивается, глубоко вздыхает и радостно оглядывается. Как все прекрасно здесь! Как красивы эти поверженные деревья, белые воронки, меловые скалы, эти страшные осколки больших калибров, которые торчат из земли, как зубчатые дротики. Он, как мальчик, бежит рысью к одинокому орудию, у которого уже стоят его товарищи в полной выкладке и с вещевыми мешками. Унтер-офицер Бенэ выстраивает свою часть к отходу.
Бертин нашел человека, подобного себе, заключил с ним союз, может быть даже завязал дружбу. Смеясь, он защищается от ворчливых упреков товарищей: можно ли так долго дрыхнуть, ведь каждая минута опоздания увеличивает опасность обстрела на обратном пути! Послезавтра, когда опять придут сюда, они уж присмотрят за ним.
Значит, послезавтра, думает Бертин и становится на свое место. Идет перекличка. Унтер-офицер баварец тоже выстраивает свою часть и, прощаясь, машет рукой. Бертин кричит:
— До свиданья, до послезавтра!
Его привет, как бы брошенный в пространство, долетает до всех. Но Бертин знает, кому он на самом деле предназначен.
Глава пятая НЕОЖИДАННАЯ РАЗВЯЗКА
Среди ночи Кристоф (Кройзинг, согнувшись, выходит из блиндажа; когда-то здесь были погреба фермы Шамбрет. Он выпрямляется, идет вперед. Выделяясь тонким, мальчишеским силуэтом на фоне светлого неба, он стоит, заложив руки в карманы, без пояса и фуражки; пряди волос, все еще причесанных на пробор, теперь свисают на правый глаз. Кристоф уже давно свыкся со страшной Вальпургиевой ночью, что завывает над его головой, со стальными ведьмами, несущимися в бешеном полете на Брокен. Снаряды дальнобойных орудий пролетают с громом и гулом железнодорожных поездов. Тонны металла, выбрасываемые каждые четыре или пять минут гигантскими мортирами, рассекают воздух. Мяуканье и свист легких полевых снарядов скрещиваются с грохотом 15-сантиметровых, описывающих в ночном воздухе крутые траектории. А в ответ гремят, грохочут, ревут французские 75-миллиметровые, 10–20 и, наконец, страшные 38-сантиметровые, из которых неприступный форт Марр, по ту сторону Мааса, извергает огонь во фланг немецких позиций и путей подвоза. На передовых сегодня, должно быть, превесело! Позади Дуомона, на маленьком участке, расположенном прямо напротив, который можно разглядеть с высоты 344, сражающиеся дивизии пытались весь день уничтожать друг друга при помощи ручных гранат, артиллерии и штыковых атак; теперь шум боя, подобно послеродовым болям, постепенно стихает.
Немцы снова продвинулись на несколько метров вперед между Тиомоном и Сувилем; французы, однако, продолжают держаться. Теперь немецкая артиллерия бьет по их позициям, а французы в свою очередь — по немецкой артиллерии, чтобы дать передышку своей пехоте. Таковы встречные расчеты фронтов — и Кристоф Кройзинг часто думает о том, что конец всему этому ужасу настанет только тогда, когда последние французы и последние немцы, ковыляя на костылях, вылезут из окопов и начнут резать друг друга ножами, рвать зубами или когтями. Потому что мир сошел с ума: только вакханалией безумия можно объяснить это топтание на месте среди потоков крови, клочьев мяса, хрустящих костей. Когда-то детям в школах внушали, что человек есть существо разумное. Теперь эту истину можно со спокойной совестью похоронить, как наглую ложь, а заодно и тех бородатых господ, которые имели нахальство вдалбливать в головы школьниками «Люби ближнего, как самого себя», «Бог — это любовь», «Нравственный закон внутри нас, и звездное небо над нами», «Сладко и почетно умирать за отечество», «Право и закон — столпы государства», «Слава в вышних богу, на земле мир, и в человецех благоволение». Разве он, (Кройзинг, не был всегда проникнут благоволением? И все-таки он торчит здесь.