Воспитание под Верденом
Шрифт:
Паль и Лебейдэ смотрят ему вслед, — па его спину, небольшую лысину.
— Мы были к нему несправедливы тогда, в Романи, Карл.
Но Карл Лебейдэ невозмутимо отвечает:
— Лучше причинить несправедливость другому, чем самому терпеть от нее, а для Бертина это все равно прошло незаметно.
Военный судья Познанский долго и с отеческой теплотой прощается с Эбергардом Кронзингом. Соседи по комнате насмешливо прислушиваются к речам толстяка, однако находят и них смысл. Лейтенант Кройзинг никак не хочет примириться с тем, что его намерение — подарить саперам командира в лице Бертина — все же срывается. Познанского интересует лишь свидетель Бертин, единственный свидетель на будущем крупном, судебном процессе казначея Нигля из Вейльгейма, что в Верхней Баварии. Правильности его доводов
— Вы хотите, чтобы и я стал таким же подлым эгоистом, как и все в этой войне?
Это «вы» относится к лейтенантам Флаксбауэру и Метнеру, которые поддерживают военного судью Познанского.
— Он способен командовать ротой, а вы пытаетесь уговорить меня в том, что его надо припрятать под стеклянный колпак.
Он создан для военного суда! — кричит в ответ лейтенант Флаксбауэр.
А лейтенант Метнер спрашивает саркастически: не лучше ли предоставить самому Бертину возможность выбора?
— Великолепно! — уже смеется Кройзинг. — Ему еще и выбирать! Как бы не так!
— Вы султан турецкий, — издевается лейтенант Флаксбауэр.
— Предприниматель, — бросает Метнер, которого раздражает тирания Кройзинга, его повелительные окрики.
Чтобы поддразнить его, Метнер рассказывает незначительную историю, не имеющую, собственно, прямого отношения к их разговору и приключившуюся с ним незадолго до того, как он был ранен. Она свидетельствует о бесхребетности, которая превращает рядового немецкого офицера в типичного рядового немца, каким он представляется ему — Метнеру. Состоя докладчиком при командовании Западной группы, он сообщил о жалобе одного офицера, который излил ему душу во время инспекторской поездки по соседним участкам: совершенно невозможно, из-за бесконечных инстанций, втолковать там, наверху, что у него здесь, на передовых позициях (среди этого дерьма, так выразился он), в боевом составе каждой роты всего-навсего по сорок человек, а не свыше ста десяти, как числится на бумаге. «Потом они наверху поражаются, когда нас бьют, — негодовал офицер. — А ведь сами они, не задумываясь, причисляют к составу рот и больных и откомандированных…» Метнер обещал позаботиться о продвижении жалобы. Но когда вскоре после этого с целью расследования из группы Лихова прибыл кто-то в красных лампасах, молодчик отказался от всех своих слов из опасения впасть в немилость полкового начальства. И лейтенант Метнер остался в дураках.
— А между тем у этого офицера в самом деле было всего сорок штыков, когда французы внезапно пошли в наступление. И в такую вот среду вы хотите загнать вашего ничего не подозревающего друга, чтобы он постоянно был на ножах с окружающими? Хорош доброжелатель, нечего сказать!
Кройзинг вспыхивает, задетый словом «хорош», но сдерживается.
— Сами видите, — успокаивает его Познанский, — на этот раз обстоятельства сильнее вас. Итак, предоставьте мне Бертина или, вернее, помогите мне заполучить его, так как…,
Но вся комната в три голоса перебивает его: все уже знают о случившемся от самого злополучного парня.
— Тем лучше, — подмигивает Познанский. — Тогда вы в мое отсутствие замените меня. В лице сестры Клер я оставляю заступника, который попытается поговорить по телефону с высокой особой и оказать благоприятное влияние на ход дела. Наседайте на даму не торопясь, но и не мешкая. Если она будет упираться, не нажимайте… — Но, сделав передышку, начинайте сызнова… понимаете?.. Мне она обещала только подумать. А вы, друг мой, — обращается он к Кройзингу, — из тех, кто не отстанет, пока она, наконец, не сдастся.
Кройзинг краснеет и соглашается; как раз в этот момент входит Бертин. Он жаждет узнать у Познанского: в самом ли деле все потеряно? Его высмеивают, издеваются над его малодушием. Кройзинг в тоне военного приказа провозглашает, что Бертин, которому не хватило храбрости, окончательно зачисляется на службу в военный суд. Познанский подтверждает, что в этом направлении предприняты решительные шаги. И когда он, наконец, собирается уходить, то оставляет всю компанию в веселом настроении; повеселел и Бертин. Познанский долго жмет ему руку, повторяет, что рассчитывает па пего, а сейчас едет в Берлин только в отпуск.
— Счастливого
— Хорошо, — отвечает Познанский, — каким же именно?
— Местечку между Политехнической школой и Виттенбергплац, — бросает Кройзинг, — где мелькает столько девичьих ног.
— Значит, Таунциенштрассе и Курфюрстендам? — записывает Познанский на ладони.
— Погодите, — кричит вдруг Бертин, — а где же переписка обо мне?
— Вы будете превосходным писарем, господин рефендарий, — серьезно хвалит его Познанский. — Я оставил ее моему заместителю.
Наконец он удаляется, Бертин провожает его до машины.
Когда Бертин возвращается, Кройзинг спрашивает его мимоходом, не доверила ли ему эта лягушка Познанский еще что-либо важное?
— Нет, — добродушно отвечает Бертин, — он только сообщил кое-что о тех лицах в штабе, с которыми мне чаще всего придется встречаться.
Кройзинг, по-видимому, удовлетворяется этим. Значит, никто из четверых посвященных даже и не намекнул Бертину о том, кто тот ходатай и заместитель, на которого надеется Познанский. Познанский исходил при этом из того, что всякий человек тем более располагает к себе, чем непринужденнее он себя чувствует. А три офицера, задетые за живое сделанным открытием, молчат из странного духа корпоративности. Они все числятся за госпиталем, также и сестра Клер, но не Бертин. Тайна телефонного звонка и разговора с известной особой — это тайна госпиталя. Посторонних она не касается. Кроме того, они хотят разделить с этой женщиной хотя бы тайну, если нельзя разделить ничего другого. Что-то у нее было с кронпринцем, — до сегодняшнего дня это были лишь толки, теперь это стало фактом, и все они завидуют кронпринцу.
С недавнего времени эти три офицера перестали видеть в сестре Клер только сиделку. Все они поддались очарованию, излучаемому этой женщиной. Ведь солдат во время долгой войны, каким бы мужественным он ни казался, опять возвращается во всех важных жизненных функциях к детству. Он не ест ножом и вилкой, а хлебает суп. Он не испражняется в одиночестве, а садится в нужнике, на людях, как это бывает обычно в детской. Он сильнейшим образом обуздывает свою волю и безусловно, без лишних слов, повинуется, как повинуется маленький ребенок взрослому, которому доверяет или который' принуждает его к этому. Потоки его душевной деятельности — любовь и ненависть, одобрение и возмущение — изливаются на начальников, заменяющих отца и мать, и на товарищей, напоминающих братьев и сестер. В этом состоянии детства, в котором разрушение играет такую же большую роль, как и в жизни детей, для отношений между мужчиной и женщиной остается место только в воображении. Кроме того, и солдат и малый ребенок избавлены от борьбы за хлеб насущный, от добывания средств и производительной деятельности, от хлопот, труда и вознаграждения за него, от всего того, что теснейшим образом связано с состоянием взрослого человека. Таким образом, эротические инстинкты в созидательные времена сильнее, чем во время разрушительной войны. Но зато в госпитале, после сильного потрясения и физических страданий первых недель, наступает обычно второе рождение — созревание, как это бывает отчасти у дикарей: после мучений, сопутствующих наступлению половой зрелости; оглядываясь другими глазами вокруг, молодые люди вдруг открывают, что на свете существуют женщины, и их охватывает возбуждение. На Бертина же, которому еще пс известны эти муки второго рождения, они невольно смотрят сверху вниз: как пятнадцатилетние на девятилетнего, как па существо низшего порядка, добродушное и неполноценное. Какое ему дело до секретов взрослых?
Глава десятая ЧЕЛОВЕКОНЕНАВИСТНИК
Когда сестра Клер направляется в комнату девятнадцать, чтобы, как было обещано, заняться там глаженьем, кто — как бы вы думали — несет за ней гладильную доску? Патер Лохнер, католический дивизионный поп с того берега, приветствует ее с радостной улыбкой на широком круглом лице. Шея у него, правда, забинтована, но по-прежнему развеваются фалды мундира, и фиолетовый галстук, как всегда, украшает его.
— Господин лейтенант! — восклицает он, и его рейнский говор звучит еще резче, чем когда бы то ни было. — Я без ума от радости.