Воспоминания дипломата
Шрифт:
Как я узнал впоследствии, наше министерство, которое вообще совершенно пасовало перед придворными интригами, было не склонно открыто выступать в мою защиту и, по-видимому, по своему обыкновению желало выйти из неловкого положения, пожертвовав мной. По всем признакам против меня, т.е. скорей в защиту князя Николая и в особенности княжича Данило, в Петербурге действовали обе великие княгини-черногорки, с которыми графу Ламздорфу не хотелось ссориться.
Оказалось, что еще в июле наше министерство после назначения в Цетине нового посланника - Максимова (являвшегося в течение многих лет первым драгоманом в Константинополе, а впоследствии посланником в Бразилии) воспользовалось его приездом туда, чтобы по-своему постараться урегулировать мой инцидент с черногорским двором. В своем донесении по этому поводу в министерство Максимов сообщил, что при первом свидании с князем Николаем он заговорил с ним о желании министерства, чтобы я вернулся в Цетине. Само собой разумеется, князь протестовал против этого самым резким образом, утверждая, что я проявлял в течение моего управления миссией "диктаторские" замашки и что, несмотря на желание министерства, он никогда не согласится на мое возвращение в Черногорию. В крайнем случае он обратится с письмом к Николаю II. Он подчеркивал, что моя размолвка с его старшим сыном стала достоянием европейской печати и что я являюсь "черногорским ненавистником". В том же приблизительно смысле говорили про меня и княжич Данило, и
Было ясно, что вызывающее поведение княжича Данило в отношении меня как представителя России отражало общую черногорскую политику в поисках новых покровителей. Их она думала найти в Тройственном союзе. Сближение с Берлином как с главным членом Тройственного союза регулировало и облегчало для Черногории вечное балансирование между Веной и Римом, ведшими в то время борьбу за преобладание в бассейне Адриатики, именно в Албании и в соседней с ней Черногории.
Одно, чего черногорские политиканы не учли, - это чересчур явное совпадение поворота их политики с нашим поражением под Цусимой. Это придавало их выступлению особенно одиозный характер. Иначе могли отнестись к цетинскому инциденту лишь в затхлых стенах петербургских канцелярий и придворных передних. В европейской печати цетинскому инциденту было придано сразу политическое значение, но в нашей о нем до ноября 1905 г. молчали.
К этому времени, после октябрьского манифеста и последовавшего за ним взрыва революционного движения, положение графа Ламздорфа, на которого - правильно или нет - пала ответственность за неудачную русско-японскую войну, пошатнулось. В петербургских газетах стали искать повода для открытия кампании против министра иностранных дел. К немалому моему удивлению, этим поводом послужил инцидент в Цетине, осложненный в ноябре довольно неожиданным увольнением меня в распоряжение министерства. Если у министерства и был расчет, что после шести месяцев можно окончательно замолчать этот инцидент и обратить меня в козла отпущения, то это не удалось. "Новое время" в ряде передовых статей обрушилось на министерство по поводу его стремления свалить на меня собственные недочеты по внешней политике. Между прочим, 5 декабря 1905 г. "Новое время" писало в передовой статье: "Недавно опубликованный нами инцидент с Ю.Я. Соловьевым, б. нашим дипломатическим представителем в Цетине, усугубляет наши опасения относительно того, что Министерство иностранных дел ничему не научилось и ничего не забыло". 11 декабря та же газета писала: "Налицо неоспоримый факт, что через несколько дней после цусимского разгрома содержавшиеся на русские средства черногорские батальоны принимали участие в празднествах: неопровержимо то, что княжич Данило, сын владетеля, находящегося наполовину, если не совсем, на иждивении русской казны, сиречь русского народа, счел приличным пить за здоровье адмирала Того как раз в тот момент, когда вся Россия обливалась слезами и краснела от стыда, читая известие о неслыханном поражении. Всякое правительство, всякое министерство, сколько-нибудь уважающее если не честь родины, то по крайней мере самого себя, не могло бы стерпеть ничего подобного, независимо от того, сделал ли г. Соловьев свое представление по приказанию из Петербурга или по личной инициативе". Министерство пыталось отстреливаться в газете "Русь", издаваемой сыном Суворина Алексеем, находившимся на ножах со своим отцом, но это лишь подлило масла в огонь.
Мне памятно в связи с этим следующее обстоятельство. Не желая оставить без отчета инсинуацию "Руси", что весь черногорский инцидент - мое личное дело, я отправился к товарищу министра князю Оболенскому и показал ему проект моего письма в редакцию "Нового времени". Я заявил, что никакого личного столкновения у меня в Цетине никогда не было. Оболенский согласился на помещение этого письма. Вернувшись весьма поздно, в третьем часу ночи, в Европейскую гостиницу, где я жил, я нашел там записку товарища министра, в которой он меня просил не помещать письма. К сожалению или нет, но письмо мое уже было послано. Это я ему на следующий день и объяснил, после того как письмо появилось в "Новом времени".
Как бы то ни было, после газетной полемики многое выяснилось, и уверенный, что князю Николаю с его присными даже при слабости нашего министерства не удастся затушевать характер того, что произошло в Цетине, я вернулся в Вышков, предварительно получив по Министерству иностранных дел место чиновника особых поручений для дипломатической переписки при варшавском генерал-губернаторе. Это позволяло мне жить у себя в майорате, где я начал перестройку моего дома и приступил к ряду хозяйственных начинаний.
Деятельность моя в Варшаве была весьма немногосложна. Я участвовал в парадных приемах. Это мне дало возможность несколько ознакомиться с официальной обстановкой в Варшаве. В мою обязанность также входило заверять документы для заграницы, выдаваемые нашими судебными учреждениями, а равно удостоверять для представления в наши учреждения визы иностранных консулов на разных документах. Среди иностранных представителей в Варшаве я встретил одного или двух из моих бывших коллег. Кстати, о варшавских консулах. В 1905 - 1906 гг. положение русской власти в Польше было сильно поколеблено революцией. В Варшаве было неспокойно, несмотря на военное положение. В частности, для генерал-губернатора Скалона было небезопасно появляться на улице из-за возможного всегда покушения. В связи с военным положением, при котором движение по улицам было иногда до крайности ограничено, австро-венгерский генеральный консул Угрон (будущий посланник в Белграде) был остановлен и оскорблен кем-то из военных чинов. По предписанию из Петербурга, Скалон посетил его, чтобы принести ему официальные извинения. Действовавшие в то время в Варшаве организации учли факт, что если будет нанесено оскорбление иностранному представителю, то генерал-губернатор непременно поедет к нему с визитом. Через некоторое время неизвестный в военной форме подошел на улице к германскому вице-консулу барону фон Лерхенфельду и дал ему пощечину. Скалону пришлось ехать, и притом по определенной улице, так как другой доступ к германскому консульству был закрыт из-за ремонта мостовой. Расчет оказался верен: Скалон отправился с визитом, и из одной квартиры, выходящей на улицу, была брошена бомба, убившая двух казаков из конвоя генерал-губернатора и контузившая его самого в голову. Невольный виновник этого Лерхенфельд женился вскоре на племяннице генерал-губернатора баронессе Штакельберг (дочери печальной памяти "генерала с коровой", проигравшего сражение при Вафангоу). Вскоре Лерхенфельд был назначен германским консулом в Ковно, но после начала войны по подозрению в шпионаже он на долгое время подвергся одиночному заключению. За это в виде репрессии немцы заключили таким же образом моего старого знакомого консула в Кенигсберге З.П. Поляновского. Не знаю, как отразилось заключение на Лерхенфельде, но Поляновский, которого я встречал впоследствии в Швейцарии, от нервного потрясения остался на всю жизнь не вполне нормальным.
Я воспользовался своим пребыванием в Варшаве, чтобы порыться в обширных архивах генерал-губернаторства и, между прочим, натолкнулся там на документы, объясняющие сохранение двух дипломатических чиновников при генерал-губернаторе. После восстания 1863 г., когда была окончательно ликвидирована польская автономия и намечена замена наместника генерал-губернатором, была упразднена и особая дипломатическая канцелярия при наместнике в Царстве Польском. Наместничество, однако, было сохранено на некоторое время. Во главе его стоял в 70-х годах XIX века граф Берг, и обязанностью двух сохраненных чиновников бывшей дипломатической канцелярии являлось ведение переписки на французском языке между наместником и государственным канцлером. При этом чиновникам предписывалось по возможности воздерживаться от сношений с иностранными консулами, чтобы не давать повода считать, что в Варшаве сохранен хотя бы признак самостоятельного органа по иностранным делам. В Варшаве доживал век и мой престарелый коллега, брат известного скрипача и композитора Венявский. Как я выяснил, его обязанности ограничивались почти исключительно встречей иностранных гостей, проезжавших через Варшаву*.
______________________
* На основании архивного материала я представил в министерство записку, где доказывал, что при подобных условиях должность чиновников особых поручений по дипломатической переписке в Варшаве следует упразднить. Это и было сделано после моего перевода в Бухарест.
______________________
Во всяком случае подобная работа не могла удовлетворить меня даже ненадолго. К весне 1906 г. я снова выехал в Петербург, представился там новому министру иностранных дел А.П. Извольскому и сразу же был определен в ожидании нового заграничного назначения на работу при излюбленном детище нового министра - газетной экспедиции, которую предполагалось развернуть в бюро печати. Извольский, как он любил вспоминать, сам начал службу в газетной экспедиции и придавал ей большое значение.
Перемены в министерстве, сказавшиеся с назначением министром Извольского, были весьма значительны. Как видно из воспоминаний графа Ламздорфа, увидевших свет лишь в 1926 г., верхи министерства до созыва I Думы отличались необычайной затхлостью и главным образом отрывом от активной дипломатической работы. Как Ламздорф, так и его товарищ Оболенский провели всю жизнь в стенах министерства, принадлежа к небольшому кругу лиц, близких к бывшему министру Н.К. Гирсу. Строго говоря, министерство до 1905 г., как с досадой замечали некоторые наиболее выдающиеся его представители, было своего рода "собственной его величества канцелярией по иностранным делам". Хотя царь и не был министром, но ежедневное представление ему почти всех заграничных донесений лишало министерство инициативы. Последняя проявлялась лишь в устранении некоторых неприятных донесений с царских глаз или же в сообщении тому или иному лицу о "высочайших пометах". Я убедился в этом по собственному опыту. Различные замечания царя на полях донесений заграничных представителей порой сообщались соответствующему дипломату, порой же от него скрывались. Сообщались они лицам, приятным руководящей верхушке министерства, и скрывались от других. Лично я познакомился с рядом таких пометок на моих донесениях лишь позднее, только случайно, благодаря "нескромности" некоторых из моих министерских благожелателей или же гораздо позже из архива. В мемуарах Ламздорфа проскальзывает, что он был удовлетворен своей ролью закулисного наперсника министра, дававшей ему возможность быть вершителем судьбы коллег, находящихся на заграничных постах. К тому же, справедливо или нет, но в петербургском обществе Ламздорф и все его любимцы пользовались определенной репутацией по своим противоестественным половым вкусам. Это накладывало еще более затхлый отпечаток отверженности на всю эту сметенную в начале 1906 г. министерскую верхушку.
Назначение Извольского вызвало много надежд на оживление деятельности министерства и на приспособление его к новым политическим условиям, созданным революцией и созывом Государственной думы*. Действительно, Извольский на первых порах задался целью перевернуть все министерство, но это ему удалось в весьма малой степени. Вскоре ему пришлось сыграть роковую роль во внешней политике бывшей империи. Это вызывалось свойствами его тщеславного характера, поддававшегося влиянию придворных интриг, несмотря на желание вести личную политику. Как бы то ни было, первые шаги Извольского в министерстве вызвали большие надежды. Между прочим, он совершенно переформировал вторую, так называемую газетную, экспедицию, отличавшуюся перед тем совершенно исключительной ведомственной затхлостью. Он устранил долголетнего управляющего этой экспедицией добрейшего, но совершенно бесцветного Нивэ и установил тесный контакт ее с Санкт-Петербургским телеграфным агентством, поставив во главе экспедиции и агентства А.А. Гирса. В политическом отношении выбор этот оказался впоследствии очень неудачным, но на первых порах газетная экспедиция заработала с усиленной энергией на новых началах общения с прессой. Кроме того, Извольский вместе с Гирсом задался мыслью сообщать Николаю II все то, что появлялось о русском правительстве и его политике в иностранных и русских газетах, будь оно приятно или неприятно. Извольский надеялся, что этим удастся привить Николаю конституционный образ мысли. Было время открытия I Государственной думы, и мне помнится, с каким лихорадочным усердием у нас изготовлялись для царя извлечения из речей думских ораторов, например Родичева. Ознакомление с ними, по мнению Извольского, должно было повлиять на Николая в желательном смысле. Во всех департаментах министерства работа стала начинаться гораздо раньше, и сплошь и рядом министр принимал доклады с восьми или девяти часов утра. В области нашей внутренней политики Извольский близко стоял к кругу лиц, которые стремились составить министерство с участием общественных деятелей. Как известно, попытка эта окончилась неудачей.