Воспоминания для будущего
Шрифт:
«Не каждому дано быть сиротой»6, — сказано у Жюля Ренара. Я понимаю его слова так: «Не каждый может всю жизнь тосковать по отцу». Но на всю жизнь в глубине души остается уголок, где нас терзает чувство одиночества и тревоги.
Вскоре мама, Луи Мартен, мой брат, в конце концов прирученный, и я стали добрыми приятелями. В иные вечера мы вчетвером играли в покер... Когда мне везло, я краснел до ушей. Когда не везло, бледнел и смотрел тупыми глазами. Родные, которым было ясно, какие у меня карты, корчились от смеха, а я бесился, не понимая, откуда это они все знают.
Я всегда был никудышным игроком. Когда
В другие вечера нас водили в кино. Я дрожал от ужаса на немых фильмах, где так любили показывать грабителей, бегающих по крышам или залезающих в окно по водосточной трубе. Страх, войдя в меня, больше не отпускал. И по сей день я, как ребенок, боюсь темноты. Мое причудливое воображение рисует ужасающие картины. Когда я иду в темноте, они подстерегают меня за каждым предметом. Волосы становятся у меня дыбом. Я весь леденею от страха. Стоит мне, переходя улицу, подумать, что автобус может меня переехать, как такая опасность тут же становится реальной, мои ноги начинают дрожать от волнения и я вынужден опереться, например, о стену, чтобы вновь обрести равновесие. Нередко из моего горла непроизвольно вырывается крик — значит, я вообразил себе нечто ужасное. Некоторое время я был лунатиком. Говорили, переходный возраст. В особенности я боялся смерти: я не давал себе уснуть, страшась, что не сумею проснуться.
По воскресеньям мы все утро валялись в просторной маминой постели. Макс дразнил меня. Я был для него козлом отпущения. Он душил меня в простынях. До сих пор я страдаю от клаустрофобии, и лифт для меня — сущая пытка. Но Макс и защищал меня: никто не смел коснуться волоска на моей голове. Я был его вещью, игрушкой, «сестренкой».
Да, четыре очаровательных приятеля, но не слишком прочно стоящие на земле. Луи, ушедший на четыре года войны еще молодым, практически никогда не работал. Он прожил беззаботную молодость — верховая езда, рестораны, светский образ жизни — и чувствовал себя уверенней в перчатках, нежели с молотком в руке. Мама была слабой и влюбленной. Этому славному семейству то не хватало денег, то они утекали между пальцев. У моего брата, который на все остро реагировал, начались неприятности в школе... Тут требовался авторитет. Так началось царствие моего деда (с 1920 по 1928 год).
Детство, отрочество
С безвременной кончиной моего отца наша жизнь переменилась. Аптеку продали, и мы покинули улицу Курсель. Подобно намагниченным железным стружкам, семья объединилась вокруг папаши Валетта. Ему принадлежал кошель с деньгами и два дома — на углу улицы Левис, где находилась его вотчина, и на улице де ля Террас, где он поселил дочь со вторым мужем и детьми. Всех громя и поучая, он при этом всех поддерживал. Родные считали его невыносимым, но были рады поживиться за его счет.
Лично я не мог простить ему лишь одного. В августе 1918 года его сын Боб был тяжело ранен — пуля прострелила ему оба бедра. Он пролежал в госпитале три месяца, когда наступило перемирие. Боб вернулся в отцовское гнездо на костылях. И это после четырех лет службы в пехоте, окопного житья «среди блох, мочи и грязи». Отец встретил его словами:
— Это еще не все, мальчик мой. Теперь ты мужчина и должен зарабатывать себе на жизнь. Даю тебе неделю на поиски занятия — через неделю ты съедешь с квартиры.
— Нет, не через неделю, а сейчас! — бросил ему Боб и, повернувшись на костылях, ушел.
Впервые в истории тыловики испугались. Испугались самолетов и Большой
Стали воздвигать памятники мертвым. Придумали неизвестного солдата. Парламентировали. Устраивали парады. Выступали с громкими речами. Пыжились в своей победе. И отправили Клемансо к домашнему очагу7. Это ради своего дядюшки и многих других, попавших в его положение, я совсем молодым выучил строки Жоржа Шенневьера:
Уроды дряхлые, кровавые сморчки,
На нас срываете вы старческую злобу,
Цветущих юношей вы гоните на смерть,
Надеясь для себя у смерти взять отсрочку.
Что толку вас клеймить, лжецы и подлецы,
Молчащие тогда, когда молчать позорно,
Кричащие тогда, когда молчанье свято,
И пачкающие презренными речами
Бессмертный образ тех, кто вами же убит
И словоблудием вторично смерти предан...
Боб простил отца — он был замечательный малый, но, пожертвовав молодостью, так никогда окончательно и не оправился. Мы часто говорим о тех, кто, подобно Бобу, был ранен физически. И слишком редко о тех, чью жизненную силу подкосила ужасная война, о тех, кто «прошляпил» Верден и Эспарж, о тех, у кого интерес к жизни и душевный подъем сменились цинизмом и горечью, от которых они умирали медленной смертью с отчаяньем во взоре.
Барбюс своим «Огнем» попытался служить делу справедливости. Ему поклонились из вежливости... И человеческое стадо бросилось прожигать жизнь. Развеселые вечеринки, скабрезные анекдоты, побасенки о войне и окопных крысах, разгул чувственности. Я слушал, что говорили вокруг, широко раскрыв глаза. На меня все это сильно действовало. Но вызывало обратную реакцию.
А тем временем во всем наблюдался быстрый прогресс: автомобили с дифференциалом, волны Герца, первые детекторные приемники, радиотелеграф, негритянское искусство, появление джаза, рэгтайма (в пятнадцать лет я непревзойденно танцевал чарльстон), полет безумца Линдберга, не говоря о Нёнжессере и Коли8.
«Что такое мертвый человек, и кто потом вспомнит о нас?» (Клодель. «Золотая голова»).
Меня затянуло в послевоенный водоворот.
Боб нашел себе занятие на Центральном рынке — в оптовой торговле цветами, поступающими из Англии и Голландии. Он работал с пяти утра и за день просто выбивался из сил. Отцовскую несправедливость ему помогала пережить молоденькая натурщица с Монмартра — его любовница. Два года дедушка не мог смириться с мыслью, что на «любовнице» женятся, — для него это было концом света! И все-таки Адриенна с привлекательной внешностью «Цыганки» Франса Гальса (из Луврской коллекции) вошла в нашу семью, углубляя пропасть между модернизмом и традицией.