Воспоминания еврея-красноармейца
Шрифт:
Очень трудно было достать хоть немного кумача, чтобы изготовить пионерский галстук. Тетя Таня раздобыла лоскут бордового цвета, но он не понадобился: в последний момент в школе сказали, что галстуки для всех есть, нас будут принимать в театре Красной Армии, на улице Меринговской, в самом центре города.
Нас построили в одну шеренгу перед занавесом во всю ширину сцены. Театральный зал был полон, добрую половину присутствующих составляли военные, здесь проходил всесоюзный съезд Осоавиахима. Членом этой полувоенной структуры, называвшейся обществом, мог стать каждый, кто исправно платил членские взносы. Возглавлял Осоавиахим командарм Эйдеман, который после нашего «торжественного обещания юных пионеров» сам повязал нам пионерские галстуки, а затем пригласил в отдельную комнату за кулисы, где угостил нас бутербродами (полфранцузской булочки с краковской колбасой) и заварными пирожными, что было для нас фантастическим пиршеством, недоступным
Очень мне запомнились пионерские костры (хворосту в лесу было сколько угодно), а еще теплый душ в кабинках под открытым небом, где вода нагревалась на солнце в металлических бачках прямо над головой.
В 1934 году правительство Украины переехало из Харькова в Киев. Начали асфальтировать бульвар Шевченко, с Крещатика убрали трамвайные пути, и он был переименован в улицу Воровского, над магазинами стали появляться остекленные вывески, светящиеся изнутри, и вместо привычного слова «СОРАБКОП» [27] на них появилось непонятное — «гастроном». Теперь мимо нашего дома два раза в день проезжал в автомобиле (летом — в открытом) глава правительства Любченко, а нам к осени 1937-го построили в Чеховском переулке новую четырехэтажную школу-дворец с огромными залами, куда выходили двери классных помещений. И залы, и классы сияли паркетом.
27
Союз рабочих кооперативов.
Как и все мои сверстники, я был беззаветным советским патриотом, гордился тем, что страна строит ХТЗ, Днепрогэс, Магнитку и социализм, несмотря на козни мирового империализма и капиталистического окружения, готовых задушить единственную страну в мире, строящую справедливое общество на 1/6 части земных континентов; и безоговорочно был убежден, что и голод, и очереди, и «торгсины», и невозможность купить в магазине штаны или пару обуви, что все это — следствие капиталистического окружения и необходимости подготовиться к неизбежной войне с ним, превратив отсталую аграрную страну в передовую индустриальную в течение двух-трех пятилеток. А что это непременно будет сделано, я ни чуточки не сомневался, так как «нет таких крепостей, которых не могли бы взять большевики» (Сталин). Нужда и лишения не снижали и не расслабляли моего патриотизма и веры, что мы постоянно должны быть благодарны партии и правительству за наше счастливое детство. Правда, когда я читал восторженные строки Льва Толстого о его детстве, у меня смутно возникали какие-то совсем другие мысли, я понимал, что почему-то не могу разделить чувств Толстого применительно к детству собственному.
Наш патриотизм в большой мере подогревался советскими праздниками и революционными датами, которые торжественно отмечались всевозможными докладами, собраниями, концертами, пионерскими сборами, демонстрациями и парадами. В любой школе непременно был зал, а в нем — сцена с занавесом, столом для президиума, красной скатертью и трибуной для докладчика. При любых нехватках и бедности всегда находился кумач, на котором смесью зубного порошка, воды и клея трафаретной кистью писались лозунги с восклицательными знаками. А ко Дню 1 Мая и Октябрьской революции уважающие себя люди обязательно устраивали хотя бы небольшую иллюминацию, венцом которой был обтянутый кумачом деревянный каркас пятиконечной звезды со светящимися внутри лампочками, а также торжественное заседание с обстоятельным докладом и тематическим концертом (вот и попробуйте обойтись без сцены!). Мы же, дети мансарды, старались копировать виденное в городе и в школе и по возможности обильней воспроизвести все это у себя на стенах коридора, хотя там было темно и с трудом можно было рассмотреть и оценить по достоинству наши старания «украсить к празднику коридор» — именно так это у нас называлось.
Никто из моих друзей не верил в то, что у нас в Советском Союзе столько врагов народа (да еще среди них такие люди!), но считалось, что НКВД зря никого не сажает и что партия не ошибается.
Членом этой партии стал еще в 1926 году и мой отец. Ему, как
Козелец
После «выдвижения» отец работал в кабинете с телефоном на четвертом этаже шестиэтажного дома на Крещатике. Однако в материальном плане жизнь наша нисколько не улучшилась.
Отец, видимо, остро ощущал недостаток своего образования, но когда партия куда-то направляла, отказываться было не принято. А в 1932 году его направили на курсы «райснабов» с «отрывом» от обязанностей по службе, но сохранением зарплаты. Учеба давалась ему нелегко. Я это замечал, хотя был еще третьеклассником. В детстве мой отец учился в хедере — еврейском учебном заведении, принадлежащем синагоге и еврейской общине. Там он научился читать и писать по-еврейски и по-русски, но в знаниях математики имел серьезные пробелы. Однако курсы райснабов все же закончил и в порядке партийного поручения был направлен на должность председателя райторготдела в Козелец — райцентр Киевской области, вскоре перешедший под юрисдикцию Черниговской. Отец явно пошел не в тот семафор: коммерческая жилка в нем отсутствовала, а воровская — подавно. Честность не позволяла ему использовать свою должность, чтоб мы хотя бы не голодали в 1933 году. Тогда районная номенклатура учредила для себя закрытый спецраспределитель, снабжавший ее продовольствием, но моего отца в список «тридцатки» не включили. Райком партии вполне резонно полагал, что смешно включать в список председателя ведомства, через которое «проходило» продовольствие: он и так возьмет, сколько сочтет нужным. Но отец не брал ничего.
В Козелец мы приехали летом 1932 года. Именно приехали, а не переехали. Моя тетя Таня, заменившая нам мать, сразу учуяла недоброе в этом «выдвижении» отца из Киева и окончательно покидать наше городское жилье наотрез отказалась. Поэтому в Козельце мы снимали небольшую комнатку в собственном доме Рутштейна — механика и бывшего агента по продаже швейных машин «Зингер». Он постоянно трудился, ремонтировал машинки жителям Козелецкого района, хотя был уже болен и стар. Можно было только удивляться, как устояла его приватная мастерская в штормовое время ликвидации НЭПа, всеобщей коллективизации сельского хозяйства и построения «основ социализма».
Жили мы в Козельце до Октябрьских праздников, а потом возвращались в Киев. А отец оставался без нас до мая следующего года. Эта кочевая жизнь на два дома длилась четыре года и оборвалась самым неожиданным и неприятным образом, но об этом речь впереди.
Летом 1932 года голод в Козельце еще не очень ощущался, но в 1933-м уже действовал закрытый распределитель.
И я, хоть нас и не было в вышеупомянутом списке, молоко все-таки получал «неофициально», отправляясь по утрам с литровой бутылкой в пункт, где его выдавали. Мне отказывали не так уж часто, но было очень неприятно протягивать бутылку, когда другим дают, а тебе могут и не дать.
Зима 1932–1933 годов в Киеве без отца была для нас трудной и голодной, еще тяжелей оказалась следующая. Отец, оставшийся на зиму в Козельце, почти не мог оказывать нам материальной поддержки, потому что тратил свою небольшую зарплату на пропитание и оплату комнаты. Он ни разу не смог к нам приехать хоть на день, и всю зиму мы не получали от него ни писем, ни вестей и не знали, что и думать. Потом выяснилось, что он чуть не погиб в автокатастрофе и долгое время пролежал в больнице. Нашего адреса в Киеве козелецкое начальство могло и не знать, чтобы прислать нам о нем недобрую весть.
Начальство постоянно упрекало отца в том, что он сидит на чемоданах и требовало, чтобы интересы партии были для него выше семейных. И они были выше. Даже летом по многу дней отец не бывал дома, выполняя в селе, где он был уполномоченным райкома партии, всевозможные поручения, считавшиеся важней основной работы.
В 1933 году мы приехали в Козелец 28 мая. Отцу не удалось раздобыть для нашего переезда грузовик-полуторку, и мы добирались по Десне пароходом до пристани Остер, а оттуда 18 километров лошадьми. И хоть с опозданием, все-таки посадили огород. Кроме картошки, кукурузы и подсолнухов, в огороде была еще посеяна полоска проса, но необычного. Зерно его росло подобно камышу на высоком и могучем стебле. Из этого проса мы получили великолепное янтарное зерно. Больше никогда я подобного проса не видел и каши из такого пшена не ел. Летом 1933-го мы не голодали, но досыта стали есть только осенью. Начало сытой жизни ознаменовалось у нас в конце лета сваренным во дворе коллективным (вместе с соседями, снимавшими у Рутштейнов половину дома) кондёром — густым пшенным супом с картошкой нового урожая. Кажется, это был первый день за все лето, когда я поел досыта.