Воспоминания гетмана
Шрифт:
С 19 января утром на улицах Киева начали появляться баррикады. Украинцы громили Арсенал, где заседали большевики, последние стреляли по городу. Стрельба, особенно к вечеру, была очень сильная. Ввиду того что в «Универсале» могло быть неспокойно, я переехал к Моркотуну и ходил лишь днем в «Универсал», который все больше пустел.
20 числа января я решил во что бы то ни стало добраться до Белой Церкви. Тогда же ко мне чуть ли не пешком пришел один очень порядочный галичанин, некий архитектор Мартынович (настоящее его имя было Строкой), с которым мне пришлось потом перенести немало невзгод за время большевистского нашествия. Мартынович заявил мне, что Александрия сожжена. Я решил в тот же день ехать туда. У меня был шофер, но автомобиля не было. У Шинкаря, по должности, был автомобиль, а шофера не было.
В результате он немедленно укатил, убедив шофера, что все изменилось и что меня ждать не нужно. Хотя это маленький штрих, но я понял, что этот человек не из особенно добросовестных. Ехать верхом лошадей не было. 21-го вечером я собрал тех нескольких офицеров, которые были при мне, сказав им, что они свободны, пусть обо мне не думают и сами спасаются. Я ушел. Безусловно, мне пора было уйти. Оказывается, вскоре после моего ухода большевики обыскали всю гостиницу, разыскивая меня, причем моя голова была оценена. Я ушел с Мартыновичем.
Город производил отвратительное впечатление. Полнейшая темнота, стрельба во всех направлениях. Трудно было ориентироваться, где свои и где большевики. Мы пробирались перебежками, от укрытия до укрытия. Через Прорезную и Большую Владимирскую перешли на Львовскую, оттуда дошли до церкви Св. Федора. Невдалеке от нее Мартынович знал казарму, где жили пленные галичане. Мы решили там переночевать. Галичане очень заботливо ко мне отнеслись: предоставили кровать, напоили чаем и всю ночь стерегли.
На рассвете ко мне явился один из них и заявил, что он ночью ходил на разведку и выяснилось, что большевики наступают со стороны Житомирского шоссе на Киев, что все огороды и предместья города заняты ими, и галичане решительно советовали мне уходить, а то будет поздно. Я оделся и вышел.
Было темно. Я стал прислушиваться. В нескольких направлениях слышна была стрельба, где-то вдалеке одиночные выстрелы. Улица же, по которой я шел, была совершенно пуста. Я пошел вдоль нее, стараясь выбраться на огороды. Предварительно разведав, я знал, что за огородами идут рытвины, где можно было бы укрыться. Пройдя приблизительно около версты, я наконец дошел до огородов. К тому времени стрельба значительно усилилась. Появились небольшие цепи украинцев. Когда я обращался к ним с вопросом, дабы мне как-нибудь ориентироваться, я получал от них ответы, которые совершенно не помогали моему делу. Тогда я решил идти прямо, будь что будет. Через полчаса я уже был вне ближайшей опасности, выстрелы противника слышались позади. Дорога оказалась незанятой. Редкие крестьяне, попадавшиеся по пути, указывали мне места, занятые большевиками; я эти места обходил, таким образом я добрался до Жулян. Там уже пошел по полотну железной дороги. К вечеру я был уже в Василькове. Расстояние от Василькова до Киева, кажется, 36 верст. Я очень устал. Переночевав у одного еврея, на следующий день на наемной паре кляч к вечеру приехал в Белую Церковь и с места отправился в расположение штаба корпуса. Я только застал там находящиеся под начальством капитана Андерсона остатки штаба корпуса. Сам корпусный командир со штабом был в Василькове.
Большевики, занявши Фастов, двигались на Киев. У бедного Андерсона настроение было очень подавленное, так как у него на руках были казенные деньги, и он не знал, что с ними делать. Он мне рассказал, что Казачья Рада разогнана, что Александрия спалена крестьянами, причем участвовали и наши части, но что семьи Браницких и Радзивилл спасены и живут в Белой Церкви по различным домам, так что никто определенно не знает, где они находятся. Мне было чрезвычайно жаль бедных Браницких, чудная Александрия с ее художественными сокровищами погибла. Я знаю, насколько тяжелы такие потери, лично только что пережив это огорчение, когда узнал, что мой Тростянец со всеми вещами и картинами сожжен дотла. Браницкие обвиняли в нераспорядительности Сафонова и Полтавца. Полтавец, наоборот, что он геройствовал и спасал что мог. Я лично думаю, что общие условия складывались так, что несчастье неизбежно должно было произойти. Местные крестьяне, сотня Полтавца и даже самые ближайшие служащие графини принимали участие в этом отвратительном безобразии. Думаю, что Сафонов растерялся, это похоже на него. Что касается Полтавца, был ли он в состоянии фактически что-нибудь сделать, когда, судя по его словам, ему перерубили шины в броневом автомобиле, который являлся главным ядром обороны Александрии.
Уезжая из корпуса в конце декабря, я все надеялся, что сумею сформировать часть из галичан, которую хотел привести в Белую Цекровь. Но это мне не удалось, так как все они пошли в полк, который формировала Центральная Рада для своей охраны. Это единственное, что могло в то время спасти Александрию.
Андерсон мне сказал, что в Белой Церкви с минуты на минуту ждут прихода большевиков, и он советовал мне уехать, так как в Белой Церкви есть много местных большевиков, которые меня ищут. Этот же Андерсон мне сообщил, что Полтавец и все офицеры Казачьей Рады поехали в Звенигородку, где, по некоторым сведениям, были казаки, желавшие идти драться с большевиками. Я решил переночевать в Белой Церкви и остановился у одной очень сердечной и милой женщины, жены артиллерийского полковника. Никогда я не забуду той заботливости, которую она проявила по отношению ко мне.
Весть о моем приезде среди некоторых лиц, встретивших меня, разнеслась по городу, и ко мне стали являться лица с просьбой уехать, так как я здесь ничего не могу сделать. Помню, ко мне пришел полковник Лось, организовавший оборону. Его через несколько дней после этого убили. Являлись и подозрительные господа, которые шли ко мне, чтобы узнать мои планы, и затем бежали сообщить обо всем узнанном большевикам, во главе которых стояла какая-то еврейка, на мое счастье, поехавшая за инструкциями в Киев. Этим господам я ничего не сообщал.
Сам же, после некоторого колебания, решил ехать в Звенигородку. Колебался я потому, что Звенигородка была далеко, а я думал, что могу что-нибудь сделать в корпусе, но потом решил, что, сдавши корпус, мне было неловко вмешиваться в распоряжения Гандзюка, и потому я остановился на первом решении, и, может быть, напрасно, потому что и Гандзюк, и Сафонов были совершенно не ориентированы в положении вещей, и 22 или 23 января, когда они уже со штабом оказались под самым Киевом, оба они решили ехать в Генеральный Секретариат за сведениями. Выехали они на автомобиле. Их где-то большевики остановили. Они заявили, что едут из первого Украинского корпуса. За это их немедленно выволокли из автомобиля, без всякого с их стороны сопротивления, а затем через 1–2 дня они были расстреляны, причем тел их не похоронили. Уже когда я был гетманом, ко мне приезжали их несчастные жены, я им помог чем мог. Они разыскали тела своих мужей в обезображенном виде. Есть показания по этому поводу одного офицера Генерального штаба, Краевского, которого вместе с ними приставили к стенке для расстрела, но который был лишь после залпа ранен и удрал. Когда я его видел, нравственное его состояние было таково, что трудно было от него добиться более подробных сведений о последних минутах [жизни] этих двух честных генералов.
Я очень обрадовался, что мои верховые лошади оказались целыми в конюшнях штаба. На следующий день я подготовлял все для выезда в Звенигородку. В это время выяснилось, что большевики выдвинули какой-то небольшой отряд в направлении Белой Церкви и уже какие-то их комиссары приехали в город.
24 января 1918 года я в сопровождении Мартыновича, прапорщика Убийского, офицера корпуса, моих двух вестовых на рассвете выехали из Белой Церкви. Было решено, так как меня все знали в Белой Церкви, что я пройду в соседнее большое село, а туда прибудут вестовые с моими лошадьми и телегой, которую я взял из штаба корпуса. Пришлось снова пройти пешком верст 20 до села. Там мы остановились у крестьянина.
Забавно и в то же время грустно было слышать его спокойный и деловитый рассказ, как он грабил соседнего помещика. Никакого сомнения в правоте своего дела, причем оказалось, что ему достались лишь низ от какого-то большого стола и несколько листов железа. Я его спросил, почему он так мало взял.
– Да, – говорит он, – все больше палили и ломали, потом уж спохватились брать, да поздно было.
– А вы что же, сильно сердиты были на помещика, что сильно жал вас?
– Нет, барин был добрый, мы с ним по-хорошему жили, да так уж вышло.