Воспоминания крестьян-толстовцев. 1910-1930-е годы
Шрифт:
Ночь не спали, день бежали, ну, что же поделаешь, пошли. На этот раз команда разведчиков двадцать шесть человек, пятеро перешли Буг. Опять подошли к тому селу. Трое или четверо влезли на крышу — ничего не заметно. Мы разделились на три группы и пошли в разные стороны, вернее, в одну сторону, в сторону противника, но отдельно друг от друга. Хлеба не убраны. Противник не знает, где наши войска, а мы не знаем про них, так что будем разведывать, разнюхивать: и мы, и они. Уже темнело, но летняя заря не потухает. Идем по меже, середь нескошенных хлебов, цепочкой друг за другом, без разговоров. Я впереди. Так мы прошли саженей сто пятьдесят. Шли согнувшись, и не дойдя до конца хлебов сажен двадцать, остановились и сели. Вдруг что-то мелькнуло. Я махнул рукой — не шевелись! Хотя и в темноте, но видно — подошла группа человек в двенадцать, разведка противника. Остановилась против нашей межи и стали всматриваться в нашу сторону, но так и
Вот тут-то я и вспомнил о Толстом Льве Николаевиче. Попросил почитать Толстого, и мне дали небольшую книжечку. Я ее читал вдумчиво. Прочитал другую, третью, только Льва Толстого, и так около двух месяцев. Читал — не помню названия ни одной книги, но помню, читал о войне, о вере, о государстве, о собственности, и в прочитанном в моем сознании не возникало противоречия, и я полюбил Толстого и поверил ему, его чистосердечной правде и истине. Много и много открылось мне из книг Толстого. Я не слышал никаких лекций о Толстом, никаких бесед о том; все это пришло в мой маленький умок — не ум, после долгих переживаний, начиная с детства и кончая войной.
Будучи в госпитале в Курске, я написал домой письмо. Долго не было ответа. Я прошел комиссию и был освобожден начисто. Вдруг меня вызывает санитарка — к тебе приехала жена. И действительно. Марьяна с сыном Тимофеем. Неописуемая радость после такой адской жизни, ежедневно грозившей смертью, и вдруг — жена, сын, и я свободен!
И через несколько дней мы поехали домой вместе в радостном настроении, хотя я только с одним глазом, другой был погублен войной навсегда.
Еще что запомнилось о войне. Оказывается, в каждом железнодорожном мосту и даже маленьком мостике для переезда в каждом быке или плече есть пустое место для закладки взрывчатки. Мы как разведчики проходили последними во время отступления, так уже были положены заряды и проведены шнуры, только зажечь — и взрыв, и мост падает в реку. Так же и взрывали и зажигали склады с продовольствием. Так бессмысленно и дико уничтожался труд человека, необходимый дли жизни людей.
И еще о войне. Когда стреляешь на войне, то трудно сказать — в человека или в свою смерть. Если человека расстреливают, то ясно — стреляют в человека. А на войне другое дело: не ты его, так он тебя. Все время были страшные враги друг другу, а кончился бой, пойдешь убирать раненых и сожалеешь как о брате-человеке. Так называемый неприятель, враг, раненый лежит, корчится от боли, истекает кровью, но с трудом подносит руку ко рту, значит: дай воды, ведь хотя и не понимаем словами друг друга, но понимаем чувством, и в минуты доброты сердечной отдаешь последний глоток воды из своей фляги, и неприятель, промочив свои уста, благодарит со слезами. Но бывают минуты злости, когда убили твоего друга. В это время многие не видят человека в корчащемся враге, и бывают — правда, редкие случаи — подойдет и приколет штыком раненого.
Итак, моя военная жизнь закончилась. Вернувшись домой, я уже имел представление о Льве Толстом как о добром, даже божественном, справедливом и правдивом человеке. Я полюбил его всем своим существом, хотя я еще очень мало читал его. От дикого бесчеловечного обмана я освободился и от рабства я очнулся.
В мое отсутствие сожгли наш дом за потребиловку, не нравилась кому-то кооперация. Мой брат Михаил был дома, но к нему подходила очередь мобилизации. Когда я вернулся домой, брат тут же уехал в Ростов-на-Дону, к своему тестю капитану. Тесть принял его на работу, и на него наложили броню. У брата был работник, так он и остался со мною: и дом доделывать после пожара, и посевы. На сельском сходе меня просили взяться за кооперацию. И я взялся за свое детище — потребкооперацию. Собрал паи, хотя некоторые упрекали за первые паевые взносы. Устав был старый, утвержден был губернатором. Я поехал в Елец, в котором не был уже два года. Там уже было отделение Центросоюза — называлось: Елецкий союз потребительских обществ, хотя их было еще мало. Там оказались два человека, с которыми я был на сельскохозяйственных курсах в 1910–1911 годах, и мне, а вернее нашей кооперации, дали товаров на несколько тысяч рублей. Подыскали большой магазин. Наше Бурдинское потребительское общество пошло в гору. Частникам стало труднее, к нам стали вступать в члены и из других сел.
Так я проработал весь 1916 год. В феврале 1917 года пришла революция, как-то сразу все стало поворачиваться по-новому, и у меня началась новая деятельность. Начались съезды: волостные, уездные, губернские и даже церковные, а сельские сходы ежедневно. Меня уполномочивали на все съезды: и в волость, и в Елец, и в Орел, и даже на съезд духовенства. На одном из съездов в Ельце я резко выступил с критикой новых и старых начальников. Однажды ко мне во время перерыва подходит начальник станции Долгоруково и говорит:
— Есть у меня в деревне друг — толстовец, который так же смело говорит, он даже был знаком лично со Львом Толстым, у него много друзей в Москве, Петрограде, Самаре.
Мне сразу же захотелось увидеть его. После съезда я поехал на станцию Долгоруково, а оттуда восемь верст до деревни Грибоедово и нашел там Гуляева Ивана Васильевича; ему было уже лет пятьдесят. Познакомился и с его женой Клавдией Ивановной. Ночевал там три ночи. У него было что почитать, а главное — было что от него послушать. Он много влил в мою душу светлого и чистого.
От нас до Грибоедова было верст тридцать пять; я частенько бывал у него, а он у меня. Иван Васильевич хорошо рисовал и писал хорошие стихотворения о жизни. Впоследствии, в 1931 году, переселился в Сибирь, в коммуну «Жизнь и труд». Вместе нас судили в 1936 году, и мы отбыли по десять лет в тюрьмах и лагерях. Во время одного из моих посещений, еще в 1922 году, когда был страшный голод в Поволжье, он зачитал письмо от своего друга Ефремова Василия Матвеевича, что в Самаре обнаружили еще одну группу людей (в девять человек), в их числе одна женщина, и отобрали у них несколько пудов человеческого мяса, которыми они торговали на базарах. Иван Васильевич Гуляев знакомил меня с тем, что делалось в Москве, он вел переписку с Владимиром Григорьевичем Чертковым и другими друзьями; у него я брал толстовские журналы «Единение», «Голос Толстого», «Истинная Свобода». Мне и самому хотелось побывать в Москве и увидеться с Чертковым.
В нашем селе, еще до знакомства с Гуляевым, даже еще до призыва в армию, была группа лиц (около десяти человек), которых у нас звали «забастовщиками». Что они делали и к чему стремились? Они открыли слесарно-кузнечную мастерскую. Я их знал. Они приглашали меня приходить, и я приходил для ремонта сельскохозяйственных машин. Я был моложе их всех. Я у них не спрашивал их стремления, да и не мог бы спросить, к чему они стремились, — у меня тогда для этого не было соображения. Но знал, что кличка «забастовщики» — плохая. Впоследствии они открыли небольшую птицеферму, над которой все смеялись. Но они, очевидно, хотели объединиться, а более тесное объединение без разрешения губернатора было невозможно. Теперь же после революции почти ежедневные сходы, собрания, и тут уже я стал с ними сближаться. Иногда они читали Толстого в мастерских, а теперь даже и на собраниях. Так у нас организовалась группа друзей. Осенью 1917 года при реорганизации волости в волостное земство были выборы, и из нашей группы тоже были выбраны трое: я — председатель продовольственной управы, Стоянцев Василий Андреевич — заведущий народным образованием, Логунов Александр Васильевич — заведующий земельным отделом.
Кооперацию мне пришлось оставить. На собрании волостного земства мы поставили вопрос о постройке большой 4-классной школы и добились этого. Моя работа заключалась в учете продовольственных запасов. Нас было три человека. Я полагал, это будет делаться простым опросом домохозяев, сколько он имеет хлеба, разных культур и сколько он может сдать на заготовительный пункт государству, а получилось другое. Приехали из Ельца представители от рабочих и солдат с отпечатанной таблицей; в кубических аршинах указывалось, какое количество вмещается хлеба зерном, ржи, проса, овса, гречихи и других хлебов, а мы должны были ходить по амбарам, вымерять в кубических аршинах и приказывать вывозить хлеб на приемные пункты в обязательном порядке, оставляя домохозяину незначительное количество зерна для пропитания семьи, скоту же не оставалось ничего. Это была губметла или «красная метла». Мне эта работа скоро опротивела, так как каждый хозяин ругал тебя на чем свет стоит, и на первом съезде волостного земства я сложил с себя эту обязанность — председателя продовольственной управы.