Воспоминания крестьян-толстовцев. 1910-1930-е годы
Шрифт:
Кончив писать ордер, опять обращаются ко мне:
— Знаешь ты, дура чертова, что через твое идиотское упрямство тебя можем отдать к расстрелу? Губчека не станет с тобой церемониться, как мы здесь.
— Ну что ж, это дело ваше, а мое дело — прощать мм, как не понимающим, что делаете.
— Довольно, довольно соловьем петь, убирайся к черту! Мы увидим, как ты запоешь перед Губчекой!
С такими сопроводительными словами я вышел из комнаты допросов и возвратился к своим друзьям, с волнением ожидающим меня. Хоть и через двое дверей, но им были слышны ругательства и крики, и это их волновало. Когда я сел, ко мне в темноте прильнуло несколько голов и шепотом стали спрашивать: „Что
Успокоились мои друзья, узнав, что меня не били.
На несколько секунд наш разговор был прерван вызовом опять Игната Полякова. У меня опять стали спрашивать, какие задавались мне вопросы и как выслушивали мои ответы. Им хотелось все знать, но разговор наш был окончательно прерван прошедшими через коридор в комнату допросов двумя человеками. Не прошло и минуты, как опять вызывают: „Драгуновский Яков!“
Из этих двух пришедших один был (как после узнали) заведующий политбюро — Летаев. Как только он пришел, ему, вероятно, сказали, что самого главного уже допрашивали и он отказался подписать протокол. Когда я вошел в комнату допросов и остановился у двери, передо мной стоял этот заведующий. Кто-то за спиной у него сказал:
„Вот он, ихний главарь, агитатор против советской власти, не хочет признать себя виновным и не подписывает протокол“.
— Ты почему не подписываешь протокол? — закричал Летаев, свирепо сверкнув глазами. По его лицу было видно, что он мастер своего дела. Только глазами он мог испугать человека, а если искажал лицо и открывал рот, в котором вверху не было двух зубов, тогда он становился страшен и непохож на нормального человека.
— Я не согласен с обвинением в агитации, — ответил я.
— Так не подпишешь?
— Нет, не подпишу.
Не успел я произнести последних слов, как посыпались удары кулаками по левой щеке. Летаев был среднего роста, но крепкого телосложения, и удары наносил такие веские, что я не мог устоять на одном месте: меня повело в сторону, и я упал бы, если бы не поддержала стена. Ударов около шести было нанесено, и при первом же ударе я почувствовал сильную боль в челюстях, а потом и головокружение. Увидев, что меня повело в сторону и с моей головы слетела шапка, он остановился как бы перевести дух и собраться с новой силой. В это время я поднял шапку и остановился перед ним, чувствуя головокружение.
— Теперь подпишешь протокол, признаешь себя виновным в агитации?
— Нет, виновным себя в агитации не признаю и протокол, с которым я не согласен, подписывать не буду.
От моего твердого, категорического отказа в нем проснулся дикий зверь. Он удар за ударом, со всего размаха стал бить меня сапогом, попадая между ног. Мне стало невыносимо больно… Чувствую: вот-вот, еще удар — и смерть. Каждый знает, что это самое чувствительное место у мужчины, и одним метким ударом можно лишить жизни. У меня из глаз потекли слезы. Я инстинктивно стал закрывать шапкой то место, по которому он ударял, но Летаев был свиреп и ловок, и эта защита ему не мешала, он метко попадал в желаемое ему место из-под низу. Несколько раз он попал сапогом по рукам, которыми я закрывался, и из них полилась кровь. Я подумал, что вид крови остановит его, но зверь, проснувшийся и этом человеке, только обрадовался. Он без смущения продолжал бить сапогами изо всей силы. Вижу, что он хочет окончательно убить меня, и стал умолять его:
— Брат! Образумься! Брат! Прости!
Но ни мои мольбы, ни кровь, ни слезы не тронули его, он продолжал бить до тех пор, пока не устал, и только тогда остановился.
— Теперь подпишешь протокол? — крикнул Летаев.
— Нет, не подпишу. — У меня появилась какая-то каменная твердость. Когда меня били, чувствовал страшную боль, но подписать тот ужасный протокол все равно не мог. Летаев не стал больше бить меня и, как ни в чем не бывало, стал предлагать, чтобы я сам написал о своих убеждениях. Хотел я и от этого отказаться, но потом решил написать. Меня вывели из этой комнаты в другую, свободную, и, посадив за стол, дали лист бумаги. Но как я буду писать, когда у меня такое сильное головокружение, во рту пересохло, все болит и кровь из руки течет? Сел я и задумался: как и что я буду писать, когда ничего не соображаю. Вышедший со мной Шуруев, видя, что я не могу писать, наклонился ко мне через стол и ласково стал показывать, как надо заполнять анкету. Когда анкета с трудом была заполнена, он сказал:
— Теперь пиши о своих убеждениях.
С этими словами он ушел опять в комнату пыток. Там били одного за другим Поляковых, которые так же, как и я, умоляли своих палачей. Мне в таких условиях очень трудно было писать. Чтобы написать слово, я долго думал. Не знаю, сколько времени я писал, но знаю, что обоих Поляковых уже „допросили“ и уже завели Ефима Федосова… За моими показаниями два раза приходил тот безнравственный мальчишка, прислуживающий и развращающийся в политбюро. В третий раз пришел и стал вырывать у меня бумаги.
— Давай, больше не хотят ожидать!
Многое мне хотелось еще написать, но не дают. Ладно, пусть берут. Мои друзья сидели в темной комнате не шевелясь, только вздыхали и ужасались, когда сюда долетали звуки ударов и стоны из комнаты пыток. Видя мое состояние, со мной в разговор они уже не вступали, и вообще никто не хотел проронить ни одного слова, всех охватил ужас побоев. Сейчас были слышны удары и вопли: в комнате пыток был Ефим Федосов. Его били, а он умолял не мучить его…
Ужасно переносить, когда бьют тебя самого, но еще ужаснее, когда бьют и мучают другого человека и до тебя долетают звуки ударов и тяжелые стоны. Слезы и страдания других так и щемят за сердце. Но вот затихло, и тут же представляешь себе что-то ужасное: вот уже убили… вот человек кончается… Ужас, ужас! Вот пробежали по коридору с большим ковшом с водой. Воображаешь себе, что прибили человека до беспамятства и теперь будут отливать водой…
Но оказалось, Федосов сам попросил воды, так как от побоев у него сильно пересохло во рту.
— Драгуновский Яков! — кричат опять. Я пошел, думая, что еще будут допрашивать.
— Кто здесь есть из твоих братьев в той комнате?
Я сказал, что только брат Василий.
Вызвали Василия, а меня выслали вон. Прошло минут десять, опять вызывают меня. Я вошел в четвертый и в последний раз. Брат сидел на стуле, а заведующий политбюро Летаев стоял возле него и требовал подписать протокол. Брат отказывается подписываться, потому что в протоколе обвинение в дезертирстве. Он попросил самому прочитать протокол. Действительно, протокол составлен как на дезертира: „Протокол обвиняемого в дезертирстве под укрытием „толстовства“. Брат не стал дальше читать, положил протокол на стол со словами: „Не буду подписывать такой протокол“. Тогда Летаев обращается ко мне:
— Ты ихний учитель, заставь своего ученика подписать протокол.
— У нас один Учитель — Христос, а мы между собою братья, и протокол подписать заставить я не могу, потому что у него свой разум.
— Да ведь ты написал и подписал, почему же он не подписывает?
— Так вы дайте ему самому написать, тогда и он подпишет.
— Что-о, — закричал Летаев, — если за вами, отдельно за каждым, записывать, вся ночь пройдет! — И обращаясь к брату:
— Ты подпишешь протокол?
— Нет, не подпишу.