Воспоминания о Бабеле
Шрифт:
У Маяковского на Водопьяном переулке Бабеля встретили восторженно. Что нас поражало и что сейчас меня поражает в искусстве Бабеля, в искусстве рассказа про революцию?
Мы сейчас много говорим об атомной войне. Если она случится, — а она уже прорывалась над Хиросимой и Нагасаки, — эта война будет ужасна. Старые войны были медленны, но тоже страшны. Идти в атаку, плохо подготовленную артиллерией, встать с земли, пройти близкий путь до чужого окопа — трудно. Путь фронтовых частей и ночлеги в снегу, в грязи — не только материал для красивых пейзажей. Это
Люди снимают картины о революции, о революционных войнах, и получается так, что все это очень страшно, очень мрачно, что это не только переламывает и убивает, но это затаптывает людей. Это верно, но верно не до конца.
У Бабеля бойцы Первой Конной армии представляют себе войну и фронт как свое кровное, радостное дело. Над лугами — небо, а краем неба — победа. Люди пестры и радостны не потому, что они пестро оделись, а потому, что они оделись к празднику.
Бабель — оптимист революционной войны, Бабель изобразил непобедимую молодость, трудно побеждаемую старость и торжество вдохновения. Бабель не пацифист — он солдат революции.
Писал Бабель медленно. Платили за литературу с количества строк, а литература бывает разная — метром ее нельзя измерить. Она медленна, как смена времен года, быстра, как весна, которая подготавливается еще под землею.
Я был дружен с Бабелем. Мы называли друг друга по имени. Ему нравились мои теоретические статьи. А про беллетристику он говорил мне: «Сильнее тебя, взятого в одной строке, у нас нет никого». По-моему, это не много.
Но он умел помнить такие строки.
Вместе работали на кинофабриках. Задумывали сценарии, писали надписи, верили в чудеса, и безымянные чудеса происходили. Взыскательный и смелый Бабель был нужен всюду. Но бывают чудеса, которые попадают в жестяные коробки и лежат на полках.
Последний раз увидал я Бабеля в Ясной Поляне. Приехали мы из Союза писателей бригадой. Во главе бригады был Василий Иванович Лебедев-Кумач. Время шло к осени.
За широкими полянами стояла березовая роща. Старые аллеи давно сомкнулись над дорожками.
Нас угощали в старом, еще толстовским дедом построенном помещении. Там стояли длинные столы. На столах — картошка, капуста, огурцы. Мяса не помню. Сзади за спиной ходили старые люди неслышной походкой, наливали водку в большие рюмки.
Сидел рядом с Бабелем. Несколько раз подошел к нам сзади старик и хотел налить. Я накрыл рюмку рукою и спросил старика:
— Почему все время к нам?
— Его сиятельство приказали.
— Какое сиятельство? Старый лакей тихо ответил:
— Лев Николаевич.
Я отошел к стенке и спросил еще раз: чье приказание?
— Графа. Приказано наливать по шуму, чтобы шум был ровный: где молчат — наливать, где шумят — пропускать, так, чтобы шум был ровный.
Шуму в этот раз было немного.
Пошли к могиле Льва Николаевича. На невысоком холме под тогда не очень еще старыми дубами возвышался невысокий холмик. Тогда его еще не покрывали еловыми ветками.
Зеленела трава. Небо спокойно оконтуривалось
Первым встал на колени Лебедев-Кумач. Мы встали все.
Лежал среди спокойных деревьев в глубокой могиле богатырь с трудной судьбою; если богатырь сидит дома, то, значит, дом — крепость, которую нужно держать.
Пошел с Исааком Эммануиловичем вниз с той «муравьиной горки», по зеленому лугу, к реке.
Кажется, ее называют Воронкой. В ней любил купаться Лев Николаевич.
Он хорошо плавал. Никогда не вытирался после купания. Сох на ветру.
Поле было зеленое, широкое. Мы говорили о Толстом, о длинных романах, о способе сохранять дыхание в длинном повествовании, о том, как не пестрить стиль, а если надо, то надо это сделать так, чтобы все поле было драгоценным. Мы говорили об Алексее Максимовиче, тогда живом.
Говорили о кино, о своих неудачах, о чужих удачах, о том, как надо писать драгоценно и понятно, точно и выборочно, точно и празднично.
Бабель был печален. Очень устал. Одет он был в толстовку, кажется, синего цвета. Спина его слегка круглилась.
Молодость прошла.
Мельком он рассказывал о Париже. Долго говорил о новой прозе.
Мы дошли до спокойной речки. Не шумела вода.
Течет время, как вода, смывая память. Не хочу выдумывать, не хочу уточнять разговор. Мы ведь пишем, а не записываем, не ведем корабельный журнал.
С того спокойного дня Бабеля я больше не видал.
Г. Марков
УРОК МАСТЕРА
В один из приездов в Москву работники Гослитиздата сообщили мне, что рукопись моего романа «Строговы» прочитал Исаак Эммануилович Бабель. Это известие, конечно, взволновало меня. Не рассчитывая на личную встречу с известным писателем, я стал просить товарищей узнать его мнение о моем произведении. Кто-то из них позвонил Бабелю.
— Пусть приезжает ко мне сегодня же. К обеду.
И вот после обеда мы сидим с Исааком Эммануиловичем в его кабинете, расположенном в уютной квартире дома в Николо-Воробинском переулке. Сидим в полусумраке, беседуем увлеченно и откровенно…
Так выглядит этот разговор с Бабелем в моей записи, сделанной вскоре, но, к сожалению, не помеченной никакой датой (воспроизвожу эту запись без какой-либо правки).
— Исаак Эммануилович, я приехал из Сибири, из города Иркутска, стоящего от Москвы на расстоянии пяти тысяч двухсот километров, — сказал я. — Но буду откровенен: я был бы не удовлетворен беседой с вами, если бы все это имело какое-нибудь значение при рассмотрении моей рукописи. Современный художник вооружен самым передовым и самым научным мировоззрением. Наша действительность достаточно многогранна, как в Москве, так и на окраине. Это очень существенно. Это переносит центр тяжести на суть дела и сжигает всяческие мосты для скидок на так называемую отдаленность. В конечном итоге не важно, где мы живем, важно, какими масштабами мы мыслим.