Воспоминания о Бабеле
Шрифт:
Бабель говорит: «Я Пастернака не понимаю. Просто не могу понять иногда, что он говорит».
Я его печатал в 1918 году в «Вечерней звезде» — после первых его рассказов в «Летописи». Я его тогда выручил. Когда он встретил меня в 1922 году в Москве — он привез тогда свою «Конармию», — он буквально повис на моей шее и уверял, что он приехал в Москву именно ко мне, что он меня искал и т. д.
Почему он не печатает? Причина ясна: вещи им действительно написаны. Он замечательный писатель, и то, что он не спешит, не заражен славой, говорит о том, что он верит: его вещи не устареют и он не пострадает, если напечатает их позже. Я не читал этих вещей. Воронский уверяет, что они сплошь контрреволюционные, то есть они непечатны: ибо материал
Вчера заходил Бабель, принес читать новый рассказ: розовый, в темной рубашке, в новеньком пиджаке, черное кожаное пальто, румяный, пахнет вином, весел.
— «Кормит меня, возит повсюду», — говорит. Читал рассказ о деревне. Просто, коротко, сжато — сильно. Деревня его, так же как и Конармия, кровь, слезы, сперма. Его постоянный материал. Мужики, сельсоветчики и кулаки, кретины, уроды, дегенераты. Читал и еще один рассказ о расстреле страшной силы. С такой простотой, с таким холодным спокойствием, как будто лущит подсолнухи, — показал, как расстреливают. Реализм потрясающий, при этом лаконичен до крайности и остро образен. Он доводит осязаемость образа до полной иллюзии. И все это простейшими (как будто) средствами. «Я, знаете, — говорит, — работаю как специалист, мне хочется сделать хорошо мастерски. Способы обработки для меня — всё. Я горжусь этой вещью. И я что-то сделал. Чувствую, что хорошо». Он волновался, читая. Он доволен своим одиночеством. Живет один в деревне. Туфли, чай с лимоном, в комнате температура не ниже 26о. Не хочет видеть никого.
Б. опять обманывает. Обещал в октябре рассказ, — не дал. Звонит, прислал письмо, — просит заключить договор: ему надо такой договор, чтобы ему платили деньги вперед. Словом, обычная история.
Пришел сегодня, принес черновик начатых рассказов.
«Нет у меня готовых, что же делать?» Правда, делать нечего. Я упрекнул его в том, что он не сдержал обещание, опять подвел меня. Обещал на декабрь, я анонсировал, а рассказа нет. Прочитал отрывок из рассказа об одессите Бабичеве, рассказ начинается прославлением Багрицкого, Катаева, Олеши — и некоторым презрением к русской литературе, на которую одесситы совершили нашествие.
Жена его в Париже. Уже несколько лет живут розно. Рассказывает, жена прислала телеграмму, — если не приедешь через месяц — выйду замуж за другого. Просто сообщил, что года два назад жена родила дочь. Равнодушен. Смеется.
Б. рассказывает, как он ходил в гости к кухарке на даче Рудзутака, его знал и управляющий дачей. Теперь на этой даче Горький. Он пошел к нему, но не с черного «кухаркиного» хода, — а через подъезд. Управляющий не знал, кто такой Б. И вообще не знал его имени, так же как и кухарка: предложил ему здесь не шататься, а идти на задний двор. Б., не ответив, прошел. Управляющий к нему: «Мы наркомов не пускаем, а ты лезешь». Но в окно его увидел Максим, сын Горького, и позвал. Кухарка дрожала, когда подавала кушать, — за столом, развалясь, сидел ее кум, ее собеседник, ее друг и гость — и разговаривал с Горьким как равный.
Л. Боровой
ПОДАРОК
— Послушай, — сказал мне однажды один мой приятель, журналист и кинематографический деятель, — сегодня у меня будет Бабель. Придет непременно, потому что я ему устраиваю аванс. А ведь он — горе мое! — не покрыл еще и прежний.
Когда я пришел к Владимиру Александровичу, у него уже сидел какой-то седой красивый старик. Оказалось, что это довольно известный немецкий режиссер, бежавший от Гитлера. После долгих скитаний по Европе он приехал к нам, в СССР, прожил у нас более полугода, был обласкан и уже позволял себе критиковать наши порядки. Недавно он предложил Комитету по делам искусств поставить «Персов» Эсхила под открытым небом, по образцу Маркса Рейнгардта, с которым он долго работал.
— Комитет в принципе поддерживает эту идею, — рассказывал немец, — но почему-то никак не может сказать последнее слово. «Боитесь каких-нибудь современных персов?» — спросил я председателя Комитета. «Никого мы не боимся, — сказал председатель, — но дело все-таки сложнее, чем вы думаете». Я в сотый раз объясняю ему, что спектакль пойдет под открытым небом и помещения мне никакого не потребуется, а он все тянет и тянет, готов даже дать еще один аванс, но чувствую, что чего-то недоговаривает. И только вчера говорит мне очень осторожно: «А не будет ли это просто скучно?» «Персы» Эсхила — скучно! О чем же с ним говорить?!
Долго еще тараторил, невыносимо скромничая, этот немецкий режиссер в том же роде. Заявил даже, что сочувствует председателю, который, как он убедился, хороший человек, и притом европейски образованный. Но эта его проклятая нерешительность…
Наконец немец простился и, поговорив еще о чем-то с Владимиром Александровичем в передней, ушел.
И сейчас же пришел еще один гость, на этот раз наш, советский режиссер, у которого тоже было какое-то важное, срочное и личное дело к моему другу. Я хотел уйти, но Владимир Александрович прошептал мне, что теперь я тем более должен остаться.
И опять он ушел с режиссером в переднюю, но довольно скоро вернулся, очень усталый и скорбный. При этом он молча пожал почему-то мне руку, а своей жене Марье Романовне сказал, что пора готовить чай для Бабеля, и Марья Романовна ушла на кухню.
И снова раздался звонок, и опять это был не Бабель.
Пришла молодая, красивая и очень хорошо одетая женщина и сейчас же сообщила, что очень жалеет, что разминулась с «ним», то есть с режиссером, который приходил до нее. Она просила Владимира Александровича повлиять на этого человека, который, конечно, очень талантлив, но почему-то бросил ее с ребенком и сошелся со своей пустенькой и, в сущности, даже не очень красивой помощницей. Владимир Александрович сказал, что он уже повлиял на ее бывшего мужа, и она ушла, заплаканная, но, кажется, довольная, передав на прощание особый привет Марье Романовне, «как женщина женщине».
И вот пришел чем-то очень довольный Бабель. Владимир Александрович рассказал Бабелю, что происходило до его прихода, и вообще о том, как его терзают по личным вопросам всякие люди, как они все ждут от него будто бы советов и наставлений, но главным образом, конечно, авансов.
— Они думают, что литература — это общество взаимного кредита! сказал бодро Бабель. — Были такие до революции. Даже вы это, вероятно, помните, — добавил он, обращаясь ко мне.
Я подтвердил, что были такие еще на моей памяти, и напомнил, что были также и другие общества взаимопомощи. В старой Одессе, например, было общество приказчиков-евреев и отдельно общество приказчиков-христиан.
— Как же! Помню… Повес! Эс Ге Повес! — обрадовался Бабель. — Такая была фамилия у председателя общества приказчиков-евреев. А какая была у этих приказчиков библиотека! Какие они выпускали рекомендательные каталоги! Какие были у них аннотации, если говорить по-современному! У меня сохранился один такой путеводитель по новейшей русской литературе, который был издан их библиотекой в 1912 году под редакцией этого самого Повеса. Какие это были уроки словесности! А какие виньетки! Я непременно когда-нибудь напишу про это…