Воспоминания о деле Веры Засулич
Шрифт:
Во-вторых, был назначен другой первоприсутствующий - Тизенгаузен32, человек живой и энергичный, и дело было пущено уже в январе в зале заседаний окружного суда, при искусственно возбужденном интересе. Процесс окончился осуждением почти всех обвиняемых и в том числе в качестве главного виновного студента С.-Петербургского университета Боголюбова33, который был приговорен к каторге.
Процесс этот имел в числе своих последствий один трогательный эпизод. Вскоре по произнесении приговора, в числе прочих и над неким воспитанником Академии художеств Поповым 34, личностью весьма мало симпатичною во всех отношениях, присужденным к поселению в Сибири, ко мне явилась девушка калмыцкого типа, с добрыми, огромными навыкате черными глазами и румяным широкоскулым лицом - нечто вроде Плевако35 в юбке - и принесла письмо от секретаря цесаревича, в котором тот просил от имени цесаревича удовлетворить ходатайства гр-ки Товбич. Так звали эту девушку. Ходатайство состояло в разрешении обвенчаться с Поповым до его отправления в Сибирь, так как она желала следовать за ним в качестве жены. Просьба была настойчивая и слезная, и контуры стана просительницы показывали, что эта настойчивость имеет свои основания. Я обещал выхлопотать разрешение у Палена, который не допускал прокурора палаты
Это не удовлетворило, однако, Палена; он потребовал, чтобы местный прокурор лично объяснился с родителями Товбич. Ввиду болезненного состояния ее матери прокурор объяснился лишь с отцом и донес, что последний, зная силу привязанности дочери к Попову, не только разрешает ей брак, но даже просит ему не препятствовать, и "покровительство разврату" совершилось в тюремной церкви. Года через два я получил от Товбич-Поповой письмо из Якутска, в котором она писала, что родила сына, что они живут с мужем счастливо и совершенно безбедно... Товбич начинала письмо словами: "В некотором роде памятный мне Анатолий Федорович", а кончила короткой припиской: "Сына моего я назвала Анатолием".
Вслед за процессом по казанскому делу слушался в феврале 1877 года процесс "50-ти", подготовленный в Москве и обнимавший разные группы обвиняемых, искусственно между собой связанные по существовавшему в Москве методу соединять однородные дела в одно, придавая ему громкое название вроде "дело червонных валетов" и т. д. По делу "50-ти" судебное следствие велось очень бурно. Обвиняемые делали разные заявления резкого свойства, судьи теряли самообладание...
В воздухе носилась тревога и озлобление, и впервые новый суд делался ареною личных препирательств между судьями и утратившими доверие к их беспристрастию раздраженными подсудимыми. Многие из этих подсудимых выказывали полное равнодушие к ожидавшему их наказанию и лишь пользовались случаем высказать излюбленные теории и мрачно утопические надежды. Особенно потрясающее впечатление произвела своей энергией речь рабочего Петра Алексеева, и смущенный и растерявшийся председатель выслушал, не останавливая его, воззвание о скорейшем приходе того времени, когда мозолистый кулак рабочего сотрет с лица русской земли самодержавное самовластие и все гнилые учреждения, которые его поддерживают. На подобные выступления судьи отвечали явным проявлением раздражения и гнева и принимали невольно характер стороны в процессе, не могущей относиться хладнокровно к развертывающейся перед нею судебной драме.
И в этом, и в последующих процессах этого рода выдающуюся роль играл по своей придирчивости и совершенно не судейской односторонности сенатор Николай Оттович Тизенгаузен. Он принадлежал к тем правоведам, которые, будучи возмущены самодурными выходками графа Панина 37, уходили в другие ведомства и, преимущественно в начале нового царствования, в либеральное морское министерство. Там пробыл он до самой судебной реформы и был, как говорили, сотрудником "Колокола" ("Колокол" - нелегальный журнал, издававшийся Герценом и Огаревым за границей с 1857 по 1868 год.) в его лучшие годы. Как бы то ни было, в правоведческом кружке он слыл за "красного". Но этот "красный" ввиду красного сенаторского мундира радикально переменил окраску. В 1877 году по рукам в Петербурге ходили "подписи к портретам современников" Боровиковского. К портрету Тизенгаузена относились следующие, к сожалению, справедливые строки:
Он был горячим либералом...
Когда бы, назад пятнадцать лет,
Он чудом мог полюбоваться
На свой теперешний портрет?!
Он даже в спор с ним не вступил бы,
Сказал бы крепкое словцо
И с величайшим бы презреньем
Он плюнул сам себе в лицо.
Обвинителями в этих двух процессах выступали Поскочин и Жуков. В сущности, они вели себя порядочно, особливо в сравнении с тем, что пришлось впоследствии слышать с прокурорской трибуны. Поскочина, впрочем, обвиняли в каких-то инквизиторских приемах при дознании и даже сочинили по этому поводу целую скабрезную историю, мало правдоподобную и имевшую характер злобной клеветы. Относительно же Жукова случилось следующее довольно комическое совпадение. Он был запутан в долгах по горло. Для того чтобы спасти его имение от окончательной гибели, над ним была учреждена по высочайшему повелению опека, и указ о ней был напечатан в "Правительственном вестнике" в день начатия процесса "50-ти", так что некоторые из защитников, шутя, готовились протестовать против требований прокурора, если ввиду суда не будет на них согласия его опекунов. Во всяком случае было странно видеть обвинителем увлекающейся к увлеченной молодежи зрелого человека, не имеющего вследствие своего легкомыслия даже правоспособности к управлению собственными имущественными делами.
Судьи особого присутствия для этих дел назначались ad hoc (Для данного случая.) из наиболее "преданных" сенаторов. То же делалось и по отношению к сословным представителям. На месте городского головы, когда-то занятого в этих процессах, Погребова, вполне подтверждавшего слова Достоевского, что "на Руси люди пьяные - всегда и люди добрые, и добрые люди - всегда люди пьяные", прочно утвердилась темная личность одесского Новосельского, который тем горячее писал и проповедовал в петербургских гостиных (куда являлся вечно в вицмундире со звездою) о своей готовности "искоренять и карать", чем громче раздавались в местной одесской печати толки о неблаговидных сделках одесского городского головы с английскими предпринимателями городского водопровода... В качестве губернского предводителя приглашался сначала нижегородский предводитель С. С. Зыбин. Сын богатых родителей, он в 1861 году, во время студенческих волнений в Петербурге, весьма либеральничал, ходил умышленно в грязном и разорванном платье, кипел негодованием при виде карет с красными придворными лакеями и подарил мне, как товарищу по университету, свою карточку, изображавшую его в рубахе, грешневике и высоких сапогах, со штофом и огурцом в руках... После закрытия университета он удалился в деревню, а в 1876 году камергер Зыбин являлся к министру юстиции заявлять, что "если нужно", то он готов послужить отечеству в составе особого присутствия по политическим делам. Его услугами воспользовался Пален в течение целого года, но неосмотрительность канцелярии лишила его этого добровольца благонадежности. Летом 1877 года Зыбину было вновь послано приглашение принять участие в политическом процессе, но по ошибке на конверте он, особа IV класса "зауряд", был назван лишь высокородием; это его так оскорбило, что он возвратил приглашение "как не к нему относящееся" и написал обиженное письмо к Палену. Тот нашел, что Зыбин "est trop difficile", (Слишком тяжел, требователен.) и с тех пор в этих процессах стали появляться черниговский предводитель Неплюев и старая, но "твердая в вере" развалина - тверской князь Борис Мещерский.
Как характеристика того, из среды каких людей назначались судьи в особое присутствие, мне вспоминается вечер, бывший в феврале 1877 года у принца Ольденбургского для воспитанников и преподавателей учебных заведений, состоявших под его покровительством. На вечере был государь и, конечно, все министры. Государь был очень весел, играл в карты и, когда в зале раздались звуки мазурки, прошел, улыбаясь, среди почтительно расступившихся рядов в залу, удлиняя в такт мазурки шаги. В зале он, между прочим, подозвал к себе Палена и стал с ним говорить. В это время кто-то взял меня за локоть. Это был сенатор Борис Николаевич Хвостов, бывший вице-директор и герольдмейстер, фактотум и креатура Панина. "Как я рад, что вас вижу, - сказал он мне, - мне хочется спросить вашего совета; ведь дело-то очень плохо!" - "Какое дело?" "Да процесс "50-ти"... Я сижу в составе присутствия, и мы просто не знаем, что делать: ведь против многих нет никаких улик. Как тут быть? а? что вы скажете?" - "Коли нет улик, так оправдать, вот что я скажу..."-"Нет, не шутите, я вас серьезно спрашиваю: что нам делать?" - "А я серьезно отвечаю: оправдать!" "Ах, боже мой, я у вас прошу совета, а вы мне твердите одно и то же: оправдать да оправдать; а коли оправдать-то неудобно?!" - "Ваше превосходительство, сказал я, взбешенный, наконец, всем этим, - вы - сенатор, судья, как можете вы спрашивать, что вам делать, если нет улик против обвиняемого, то есть если он невиновен? Разве вы не знаете, что единственный ответ на этот вопрос может состоять лишь в одном слове - "оправдать!" И какое неудобство может это представлять для вас? Ведь вы - не административный чиновник, вы - судья, вы сенатор!" - "Да, - сказал мне, не конфузясь нисколько, Хвостов, - хорошо вам так, вчуже-то говорить, а что скажет он!.." - и он мотнул головой в сторону государя, продолжавшего говорить с Паленом. "Кто?.. Государь?" - спросил я. "Ах, нет, какой государь!
– отвечал Хвостов, - какой государь? Что скажет граф Пален?!"
Весною, в конце марта или начале апреля, государь обратил внимание на увеличение случаев открытой пропаганды и приказал министрам юстиции, внутренних дел, народного просвещения и шефу жандармов обсудить в особом совещании меры для предупреждения развития пропаганды с тем, чтобы предварительно начатия совещания ему была представлена программа занятий гг. Палена, Тимашева,38 Толстого 39 и Потапова 40. Для выработки программы в свою очередь было условленно собрать каждому по своему ведомству выдающихся лиц и с ними обсудить и программу и меры. Задумано это было недурно, и если бы было честно выполнено, то могло бы привести к весьма серьезным результатам. Но какой-то злой гений тяготел над внутренней жизнью России, да и надежды, впрочем, на прямодушное и откровенное изложение перед государем всего, что было бы высказано на предварительных совещаниях, было мало. Самый честный между этими министрами был Пален. Он стоял все-таки выше своих товарищей по совещанию: бездушного и пустого царедворца Тимашева, злостного и стоящего на рубеже старческого слабоумия Потапова, всегда проездом останавливавшегося в Майнце, чтобы, как он рассказывал Палену, "показать язык статуе Гуттенберга", и злого гения русской молодежи - Толстого. Но и он был, прежде всего, типичный русский министр - не слуга своей страны, а лакей своего государя, дрожащий и растерянный перед каждым докладным днем и счастливый после каждого доклада тем, что еще на целую неделю ему обеспечена казенная квартира и услуги предупредительного экзекутора.
В четверг на страстной неделе 1877 года вечером, были собраны у Палена за круглым столом в кабинете: Фриш, прокуроры палат Жихарев, Фукс, Евреинов 41 и Писарев 42, правитель канцелярии Капнист43 и я. Несколько позднее явился директор департамента Адамов 44 - толстый правовед, вскормленный департаментом, ловкий и отлично знавший языки исполнитель, человек без всяких убеждений, женившийся на чрезвычайно богатой дочери генерала Шварца и имевший вследствие этого до ста тысяч рублей серебром годового дохода, что давало ему право ненавидеть республику во Франции и сочувствовать роялистам, причем о той и о других он составлял себе, как сам выражался, понятие по своей любимой газете "Фигаро".
Пален начал с речи о том, что государю угодно знать, какие же, наконец, меры следует предпринять против пропаганды, и что он, Пален, желает знать наше мнение, ничего не предрешая, однако, заранее.
Первый стал говорить Евреинов, человек вообще весьма порядочный, несмотря на то, что общее увлечение политическими дознаниями и страстью "искоренять" захватило и его, приводя порой к предложению таких мер, которые сводили его к роли главы сыщиков, подсылаемых в разные слои общества. Так, с 1876 года он просил министра юстиции снестись с шефом жандармов о командировании в его распоряжение, с ассигнованием особой суммы, четырех сыщиков, которых можно было бы ввести в среду студентов, в среду еврейской молодежи, в общество и. т. д., причем каждый из них должен был обладать соответствующим среде образованием и внушать к себе доверие. Эти лица должны были действовать по его непосредственным указаниям для раскрытия виновников бесчеловечного и ужасного обезображения Гориновича 45.