Воспоминания о деле Веры Засулич
Шрифт:
Он читался повсюду нарасхват и вызывал слезы у самых сдержанных людей... В то же время весь Петербург ходил смотреть в величавой и освещенной сверху зале Академии художеств картину Семирадского82 и останавливался, прикованный мастерством художника, перед засмоленными и подожженными христианами, умирающими за то, во что они верят, перед тупоживотным взором возлежащего на перламутровых носилках откормленного Цезаря; в то же время Росси 83 будил заснувшие чувства и исторгал слезы своею мастерской игрой в великих произведениях Шекспира, а удивительный "Христос" Габриеля Макса 84 смотрел в темной комнате клуба художников - то закрытыми, то открытыми глазами - прямо в смущенную душу погрязших в обыденной суете и деловом бессердечии многочисленных зрителей... Все соединялось вместе, действовало на нервы с разных сторон, и среднее общество Петербурга, из которого должны были выйти будущие судьи Засулич, было напряжено, расстроено и болезненно-восприимчиво.
А 31 марта приближалось... Этому дню предшествовало несколько процессуальных эпизодов, из которых один особенно характерен. Дело вступило в суд, и вызванная для получения обвинительного акта Засулич заявила, что избирает своим защитником присяжного поверенного Александрова. На другой же день, 24 марта, он подал заявление с ходатайством о вызове нескольких лиц, которые, содержась в доме предварительного заключения летом 1877 года, видели действия Трепова и все последующее, послужившее мотивом к совершению ею выстрела. В распорядительном заседании суда товарищ председателя настаивал на отказе в вызове этих свидетелей, так как их показания не имели прямого отношения к делу и только его осложняли. На это товарищи мои, составлявшие присутствие, члены суда Ден и Сербинович, доказывали, что в многолетней практике суда было принято не отказывать обвиняемому в вызове свидетелей, предоставляя им полную свободу в выборе средств защиты, и что, кроме того, в обвинительном акте как мотив преступления были указаны рассказы знакомых Засулич и известия газет о сечении Боголюбова, так что
На другой день постановление суда было объявлено, а часа в четыре ко мне в кабинет пришел расстроенный товарищ прокурора Андреевский85 и взволнованным голосом рассказал историю назначения обвинителя по делу Засулич. Первоначальный выбор Лопухина остановился на товарище прокурора Жуковском 86. Умный, образованный и талантливый Мефистофель петербургской прокуратуры был очень сильным и опасным обвинителем. Его сухая, чуждая всяких фраз, пропитанная беспощадной желчью, но всегда очень обдуманная и краткая речь как нельзя больше гармонировала с его жидкой фигурой, острыми чертами худого, зеленовато-бледного лица, редкой, заостренной бородкой, тонкими ядовитыми губами и насмешливо приподнятыми бровями над косыми глазами, из которых светился недобрым блеском озлобленный ум. Вкрадчивым голосом и редким угловатым жестом руки с исхудалыми цепкими пальцами вид он обвинительную, нерасторжимо-логическую паутину вокруг подсудимого и, внезапно прерывая речь, перед ее обычным заключением, садился, судорожно улыбаясь, и никогда не удостаивал ответом беспомощного жужжания растерянного защитника. Его всегдашняя сухая сдержанность подвергалась печальному испытанию лишь тогда, когда винные пары попадали ему в голову. Тогда он терял самообладание, становился груб, придирчив и в его цинически откровенных словах выбивалась наружу его уязвленная жизнью и исполненная презрения душа. Страшный недуг талантливых русских людей коснулся и его концом своего крыла и раз был причиною почти испорченной судебной карьеры его, начавшейся блистательно. В половине 60-х годов он был костромским губернским прокурором и участвовал в качестве официального лица в проводах жандармского штаб-офицера, получившего другое назначение. За обедом он сохранял свою служебную сдержанность, но когда свежий волжский воздух на пристани, куда все поехали провожать голубого офицера, усилил действие винных паров, он неожиданно для всех брякнул провожаемому, который хотел с ним поцеловаться: "Ты куда лезешь?! Чего тебе. е. т. м.?! Стану я с тобой, со шпионом, целоваться! Прочь, с. сын!"- и т. д. На товарищеских обедах, бывавших в среде петербургской прокуратуры, он нередко пьянел от очень небольшого количества вина и тогда из чрезвычайно остроумного и блестящего импровизатора обращался быстро в несносного и дерзкого задиралу. Лучшими его речами в Петербурге были речи по делу Марквордта, обвинявшегося в поджоге, и по знаменитому делу Овсянникова. В первом случае подсудимый, содержатель сарепткого магазина, открытие которого подготовлялось замысловатыми рекламами, был предан суду вопреки заключению прокуратуры о совершенной недостаточности улик и был настолько уверен в своем оправдании, что явился в суд во фраке и белом галстуке. Жуковский произвел такое действие своей речью, что обвиненный присяжными "без снисхождения" Марквордт, препровожденный под арест в Литейную часть, вонзил себе в грудь перочинный нож по самую рукоятку и имел еще силы отломить ее и взойти на лестницу, где и упал... мертвый... Когда, испуганный этим трагическим исходом и страшась за душевное настроение Жуковского, я поспешил к нему рано утром, то нашел его еще в постели усталого, но весело острящего над тем, что "этот дурак" вздумал привести над собой в исполнение приговор более строгий, чем тот, который постановлен судом. Речь его по делу Овсянникова была великолепна и не теряла даже от сравнения с блестящей диалектикой Спасовича 87, который в качестве гражданского истца восклицал: "Нам говорят, что это все лишь одни предположения, одни черточки, одни штрихи, а не серьезное обвинение. Ну да! Это-штрихи, это-черточки, но из них составляются линии, а из линий - буквы, а из букв - слоги, а из слогов - слово, и это слово - "поджог!.." Когда после окончания дела Овсянникова Пален собрал у себя лиц, возбудивших (меня), подготовлявших (Маркова и Книрима) и проведших это дело (Жуковского), и торжественным голосом объявил нам о монаршем удовольствии по поводу действий, давших возможность довести до обвинительного приговора миллионера-самодура, в деянии которого полиция видела лишь случай, Жуковский остался верен себе и с ядовитой иронией, весьма мало гармонировавшей настроению бывшего псковского губернатора, очутившегося министром юстиции, сказал: "Да, ваше сиятельство, мы именно этим и отличаемся от администрации: мы всегда бьем стоячего, а они всегда-лежачего...":
Таков был будущий обвинитель Засулич. Но ему не понравилось бить стоячую в оправдание тех, кто бил лежачего, и, ссылаясь на то, что преступление Засулич имеет политический характер и что, обвиняя ее, он, Жуковский, поставит в трудное и неприятное положение своего брата, эмигранта, живущего в Женеве, он наотрез отказался от предложенной ему чести. Тогда Лопухин обратился к Андреевскому. Мягкий и гуманный, поэт в жизни и в литературе, "говорящий судья" на обвинительной трибуне, независимый и всегда благородный в приемах, С. А. Андреевский составлял полную противоположность Жуковскому и, в силу известного закона о противоположностях, был тоже выдающимся по своей даровитости обвинителем. На предложение Лопухина, сделанное в присутствии прокурора окружного суда Сабурова88, он ответил вопросом о том, может ли он в своей речи признать действия Трепова неправильными? Ответ был отрицательный. "В таком случае я вынужден отказаться от обвинения Засулич, - сказал он, - так как не могу громить ее и умалчивать о действиях Трепова. Слово осуждения, сказанное противозаконному действию Трепова с прокурорской трибуны, облегчит задачу обвинения Засулич и придаст ему то свойство беспристрастия, которое составляет его настоящую силу..." Лопухин стал его уговаривать, то тупо иронизируя над либеральным знаменем, которым прикрывался Андреевский, то, уговаривая его и упрашивая, то, показывая когти и внутренне скрежеща зубами, то, заверяя его, что это не служебный, а частный разговор. "Зачем вы меня уговариваете, - сказал ему, наконец, Андреевский, - когда вы можете мне предписать? Дайте мне письменный ордер, и я уже тогда увижу, что мне делать подчиняться или..." - "Оставить службу?
– перебил его Лопухин, - да я этого не хочу, что вы?!" И уверив его еще раз, что разговор имеет совершенно частный характер, он отпустил его и потребовал к себе Кесселя 89... На другой день от Андреевского и Жуковского было - официально потребовано объяснение, на каком основании они отказались от обвинения. А Кессель, зайдя ко мне в кабинет, объявил, что он вынужден был принять поручение обвинять Засулич.
Я знал Кесселя давно. Застав его в 1871 году чрезвычайно строптивым, исполняющим должность следователя и предупрежденный Паленом еще в Казани, что при первой моей жалобе Кессель будет причислен к министерству юстиции, я защищал его против нареканий прокуратуры и при первой возможности взял прямо в городские товарищи прокурора на высший оклад, поручал ему большие обвинения, поощрял его литературные работы в "Судебном вестнике" и, уйдя из прокуратуры, рекомендовал его для командировки с особыми правами на место Тилигульской железнодорожной катастрофы; избавляя его от столкновений с Фуксом, устроил ему занятия при Гарткевиче90 по собиранию материалов для будущего уголовного уложения. По странной аберрации чувства я питал совершенно незаслуженную симпатию к этому угрюмому человеку. Мне думалось, что за его болезненным самолюбием скрываются добрые нравственные качества и чувство собственного достоинства. Но я никогда не делал себе иллюзий относительно его обвинительных способностей. Поэтому и увидев совершенно убитый вид Кесселя, я немало удивился выбору Лопухина и живо представил, какую бесцветную, слабосильную и водянистую обвинительную речь услышит Петербург, нетерпеливо ждавший процесса Засулич. Из разговора с Кесселем оказалось, что им обуял малодушный страх перед тем, как отнесутся в обществе и в кругу товарищей к тому, что после отказа двух из них от обвинения он все-таки принял его на себя, и он приискивал разный резоны в свое оправдание. Я старался его успокоить, внушая ему, что отказы товарищей основаны на исключительных соображениях, которых он может не иметь или не разделять; что, проведя обвинение спокойно, без задора и громких фраз, он исполнит лежащую на нем как на лице прокурорского надзора обязанность, и что воспрещение обсуждать действия Трепова лишь затрудняет его и без того трудную задачу, но не изменяет ее существа... Но он совершенно упал духом, и, жалея его, а также предвидя скандалезное неравновесие сторон на суде при таком обвинителе, я предложил ему, если представится случай, попробовать снять с него эту тяжесть. Он очень просил меня сделать это, хотя в глазах его я заметил то выражение, которое так хорошо определяется русской поговоркой: "И хочется, и колется, и маменька не велит"... Случай говорить о нем, да и о многом по делу Засулич представился скоро.
На другой же день, 27 марта, меня пригласил к себе Пален по какому-то маловажному делу, которое, очевидно, служило лишь предлогом. Разговор почти немедленно перешел на предстоящий процесс, и после разных упреков по адресу Андреевского и Жуковского и заявления, что "пусть только пройдет дело, а там еще поговорим", Пален сказал мне: "Ну, Анатолий Федорович, теперь все зависит от вас, от вашего уменья и "красноречия".
– "Граф, - ответил я, - уменье председателя состоит в беспристрастном соблюдении закона, а красноречивым он быть не должен, ибо существенные признаки резюме - бесстрастие и спокойствие... Мои обязанности и задачи так ясно определены в уставах, что теперь уже можно сказать, что я буду делать в заседании..." - "Да, я знаю беспристрастие! Беспристрастие! Так говорят все ваши "статисты" (так называл он людей, любивших ссылаться на статьи судебных уставов), но есть дела, где нужно смотреть так, знаете, политически; это проклятое дело надо спустить скорей и сделать на всю эту проклятую историю так (он очертил рукой в воздухе крест), и я говорю, что если Анатолий Федорович захочет, то он так им (то есть присяжным) скажет, что они сделают все, что он пожелает!
Ведь, так. А?!" - "Граф, влиять на присяжных должны стороны, это их законная роль; председатель же, который будет гнуть весь процесс к исключительному обвинению, сразу потеряет всякий авторитет у присяжных, особенно у развитых, петербургских, и, я могу вас уверить по бывшим примерам, окажет медвежью услугу обвинению".
– "Да, но повторяю, от вас, именно от вас правительство ждет в этом деле услуги и содействия обвинению. Я прошу вас оставить меня в уверенности, что мы можем на вас опереться... Что такое стороны? Стороны - вздор! Тут все зависит от вас!.." - "Но позвольте, граф, ведь вы высказываете совершенно невозможный взгляд на роль председателя, и могу вас уверить, что я не так понимал эту роль, когда шел в председатели, не так понимаю ее и теперь. Председатель - судья, а не сторона, и, ведя уголовный процесс, он держит в руках чашу со святыми дарами. Он не смеет наклонять ее ни в ту, ни в другую сторону - иначе дары будут пролиты... Да и если требовать от председателя не юридической, а политической деятельности, то где предел таких требований, где определение рода услуг, которые может пожелать оказать иной, не в меру услужливый, председатель? Нет, граф! Я вас прошу не становиться на эту точку зрения и не ждать от меня ничего, кроме точного исполнения моих обязанностей... Я понимаю, впрочем, ввиду общественного настроения, ваши тревоги и, становясь на время в старое положение вице-директора, позволяю себе дать вам один совет. Вы знаете, что суд отказал в вызове свидетелей, могущих разъяснить факты, внушившие Засулич мысль о выстреле в Трепова. Но на днях истекает неделя с объявления ей об этом, и она может обратиться и, вероятно, обратится с требованием об их вызове на ее счет. Оно будет для суда обязательно. Мы не имеем права отказать ей в этом. Но свидетели такого рода, несомненно, коснутся факта сечения Боголюбова, рассказы о котором так возбудили Засулич. Этим будет дан защитнику очень благодарный и опасный в умелых руках материал. Вы знаете Александрова больше, чем я, и не станете отрицать за ним ни таланта, ни ловкости. Несомненно, что он напряжет все свои силы в этом деле, сознавая, что оно есть пробный камень для адвокатской репутации... Против такого защитника и по такому вообще благодарному для защиты делу необходим по меньшей мере равносильный обвинитель - холодный, спокойный, уверенный в себе и привыкший представлять суду более широкие горизонты, чем простое изложение улик. Он может, и даже должен, отдать защите факт наказания Боголюбова, не пытаясь опровергать его возмутительность. Да, граф, возмутительность и незаконность!... Он мог бы даже от себя прибавить слово порицания и решительно отвергнуть всякую солидарность с образом действий Трепова... Но, предоставив защитнику "въезжать всем дышлом" в вопрос факта, на почве которого нельзя спорить, не рискуя быть позорно политым, обвинитель должен уметь подняться над этим фактом в высоту общих государственных соображений; он должен уметь нарисовать картину общества, где царствует самосуд и где от ума, а следовательно, и от глупости каждого частного человека зависит признать другое лицо виновным и привести над ним в исполнение свой произвольный, узкий, подсказанный озлоблением, приговор. На этой высоте должен укрепиться прокурор и, увлекши защиту за собой в эту область, разбить ее оружием здравого смысла. Прокурор должен поступить, как Геркулес в мифе об Антее. Известно, что Антей по временам становился неодолимо силен, и Геркулес заметил, что это бывает тогда, когда он касается ногами почвы, которая и дает ему эту чудодейственную силу. Тогда он поднял его на воздух и там, оторвав от почвы, задушил. Почва Антея в деле Засулич - это факт наказания Боголюбова. Надо сделать этому факту надлежащую оценку в унисон с защитником, но затем оторвать его от почвы и победить в области общих соображений. Это, по моему мнению, единственный прием для правильного исхода обвинения, и с этой точки зрения Андреевский, на которого вы так негодуете, прав, затрудняясь поддерживать обвинение, стыдливо умалчивая о мотивах преступления... Как же, однако, представлена прокуратура по этому делу? Вы знаете, граф, что я несколько пристрастен к Кесселю и, может быть, даже несколько преувеличиваю его достоинства, но могу вас уверить, что трудно сделать более неудачный выбор обвинителя... Он уже теперь волнуется и пугается этого дела. Он никогда не выступал по таким серьезным делам; хороший "статист" и знаток следственной части, он - совершенно ничтожный противник для Александрова..." - "Да, но кого же назначить, когда "эти подлецы" отказались?!- воскликнул Пален и прибавил с кисло-сладкой улыбкой: Такой обвинитель, о котором вы говорите, был лишь один, это-А. Ф. Кони, но его, к несчастью, уже нет..." - "По вашему и вопреки его желанию, - прибавил я, - но вы имеете еще большие силы в прокуратуре; у вас есть Масловский, умный и серьезный обвинитель, ведший с большим тактом политические дела, к которым по своему характеру близко подходит дело Засулич; есть Смирнов, талантливый, энергичный обвинитель игуменьи Митрофании91... поручите одному из них..." - "Но ведь они - товарищи прокурора палаты". "Имеющие по закону право обвинять в окружном суде", - прибавил я. "Да, конечно, - возразил Пален, внезапно впадая в усталый тон,- но это значит придавать делу слишком важное значение... слишком важное значение", - прибавил он глубокомысленно. "Не вы ли сами придавали ему до сих пор такое значение, граф?!"- "И притом, видите, любезный Анатолий Федорович, назначение обвинителя - дело прокурора палаты; уж добрейший А. А. Лопухин знает, что делает, он все взвесил; нет, знаете, не надо придавать этому делу такое значение... и обвинитель не так важен, мы все-таки надеемся на вас..." Видя, что он впадает в сонливое отупение, я прекратил беседу, сказав, что дело ввиду общественного настроения имеет большое значение, и повторил просьбу не ожидать от меня каких-либо исключительных действий.
"И вы думаете, что может быть оправдательный приговор?" - спросил Пален, зевая. "Да, может быть и при неравенстве сторон более чем возможен..." - "Нет, что обвинитель!
– задумчиво сказал Пален, - А вот о чем я вас очень прошу, внезапно оживившись обратился он снова ко мне: знаете что? Дайте, мне кассационный повод на случай оправдания, а?"- и он хитро подмигнул мне глазом... Я не мог не улыбнуться этой цинической наивности министра юстиции. "Я председательствую всего третий раз в жизни, - сказал я, - ошибки возможны и, вероятно, будут, но делать их сознательно я не стану, считая это совершенно несогласным с достоинством судьи, и принимаю такое предложение ваше просто за шутку..." - "Нет, какая шутка?!
– серьезно сказал Пален.
– Я вас очень прошу, вы это так умно сумеете сделать..." Я молча встал, и мы расстались...
Выходя от Палена, поразившего на этот раз даже меня своим легкомыслием, я невольно вспомнил, как он, еще в 1869 году, негодуя на харьковскую прокуратуру за возбуждение следствия против пьяных и буйных влиятельных баричей Шидловского и Паскевича, оскорбивших в театре частного пристава Смирнитского, просил меня при возвращении моем из-за границы принять обвинение их на себя и на суде от него отказаться, и был очень недоволен, встретив несогласие на это со стороны маленького провинциального товарища прокурора. Он, очевидно, ничему не научился и ничего не забыл из своих старых приемов в протекшие между обоими этими предложениями девять лет.
В суде меня встретил Крестьянов и, подавая прошение Александрова о вызове просимых свидетелей на счет Засулич, торжествующим образом сказал мне: "Ну, вот видите, придется вызвать!" Вопрос об обязательности вызова по 576 статье до такой степени давно уже перестал быть вопросом, что я, занятый чем-то другим, сказал ему: "Да, теперь надо вызвать". Он, очень храбрый и даже грубоватый в коллегии, но постыдно трусливый и нерешительный в одиночку, унес прошение в отделение, в котором председательствовал, и, сделав на нем надпись "вызвать" и, из осторожности, на всякий случай, не подписав ее, приказал немедленно послать повестки свидетелям. Впоследствии эта надпись причинила много тревожных минут этому человеку, мужиковатое псевдопрямодушие которого плохо прикрывало трусливую душонку судебного чиновника.