Воспоминания о Корнее Чуковском
Шрифт:
— Без игры человек превращается в чиновного, бездушного сухаря.
Накануне восьмидесятилетия свалилось на него много хлопот. Бесчисленное количество писем и телеграмм. И всем отвечал. Удивлялся:
— Подумайте — телеграммы из Нью-Йорка, Лондона, Токио, Берлина, Варшавы. Откуда они знают? Ведь нигде еще не было сообщения!
И вдруг сердито:
— Решил: надо кончать с юбилеем. А то я уже пять дней, как ничего не зарабатываю.
Его часто навещали иностранные гости. Не только писатели, но и кинематографисты, живописцы, актеры.
Как-то вечером
— Сегодня был трудный день. Умаяли меня два французских кинорежиссера. Интересные собеседники. Остроумные и веселые. Никак нельзя было оторваться от них. Часов пять это продолжалось. Говорили о разных литературно-киношных материях. Но, видать, старый я стал. Несколько часов говорения — чрезмерная уже для меня теперь роскошь.
— И без передыху?
— Небольшой, впрочем, был — чай. Весельчаки эти французы! Зашли в столовую, а там мои хозяйки накрыли обстоятельный стол. Один из гостей метнул на него понимающий взгляд и сказал: «До чего же хитрые эти русские пригласили на чай, а чего на столе-то происходит! А вот на прошлой неделе мы с Жаком были званы в Париже на обед к одному профессору. Так на первое нам подали сухарики, а на второе — зубочистки…»
Чуковский заразительно смеется. В нем удивительная восприимчивость к юмору. И необычайно высоко он ценит это качество у других людей.
Увенчанный научными степенями и лаврами, Чуковский никогда не считал себя профессиональным ученым и нередко иронизировал над этим своим «докторством» и своей «мантией»:
— Ну какой из меня доктор, ученый?! Я просто литератор. Я так мало знаю. Так редко в своей жизни сиживал в библиотеках.
Регулярные занятия в библиотеке почему-то у него всегда считались вернейшей приметой истинного ученого.
А вот слово «литератор» он любил и всегда отдавал ему предпочтение перед словом «писатель». Он говорил:
— Писатель — это творец, небожитель, парящий над миром. А я просто литератор, труженик, в поте лица отбывающий свою каждодневную каторгу. Если бы вы знали, до чего мне трудно работать. Непрерывная маета над тем, чтобы найти единственно верное слово. Иной раз три часа кряду сидишь за столом — и три фразы родишь. Это все, что осталось от исписанных одной-двух страниц.
Возвращаясь к той же излюбленной теме, Корней Иванович говорил:
— Если бы вы только знали, как трудно и натужно я пишу. Всю жизнь занимаюсь этим проклятым ремеслом, а никак не выучусь ему. Ужасно завидую тем, кто умеет быстро писать, без помарок. А у меня без них почему-то никак не получается.
Я замечаю, что без помарок пишут разве что только графоманы:
— Через мои руки прошло немало рукописей больших писателей девятнадцатого века, и я хорошо знаю, что сочинительство не чистописание. Это, кажется, Анатоль Франс однажды сказал: «Сегодня я хорошо поработал утром поставил запятую, а к вечеру ее вычеркнул…»
Чуковский одобрительно покачал головой.
— Нет, истинный дьявол придумал эту адову работу сочинительскую. Но зато какую же радость она способна доставить тебе, ежели что-нибудь путное ненароком вылупится.
Юрий Гальперин
ЛИТЕРАТУРНЫЕ ВЕЧЕРА
В первой же почте новорожденного — говорящего журнала «Литературные вечера» — были просьбы встретиться с Корнеем Ивановичем Чуковским.
И вот я в Переделкине, на втором этаже деревянной дачи, в просторном, светлом кабинете.
Очень высокий, улыбчивый, весьма подвижный для своих восьмидесяти лет, Корней Иванович без тени покровительства выслушивает мой рассказ о предполагаемой программе и, когда я включаю микрофон, говорит:
— Я уже работаю в литературе шестьдесят четыре года. И, конечно, бывал во многих литературных кружках. Тогда мне часто хотелось бы, чтобы в нем было не десять — двенадцать человек, а немножко больше. Вот бывал литературный такой кружок у Ильи Ефимовича Репина, случалось собираться для чтения стихов у Маяковского, и всегда жалеешь, почему же стены эти не раздвинуты, почему это только некоторым людям выпадает счастье присутствовать на таких блистательных встречах, часто западающих навсегда в душу, получать такие редкостные впечатления. И вот оказывается, что радио и здесь пришло на выручку, теперь маленький литературный вечерок может стать колоссальным, мы даже не можем себе представить того здания, где вместились бы все эти миллионы людей, пришедших на наш литературный вечер.
И я, как старейший, восьмидесятилетний литератор, конечно, от всей души приветствую это и, так сказать, благословляю.
И я охотно буду приходить на ваш вечерок, — заключает Чуковский, — если позволите, могу почитать отрывок из своей новой работы о переводах Шевченко, можно из книги о Чехове. Потом и до «Чукоккалы» доберемся.
Я несказанно обрадован щедростью и отзывчивостью Корнея Ивановича.
Потом я часто буду приходить в этот кабинет, часами слушать рассказы Корнея Ивановича, записывать их.
Происходит это всегда одинаково. Почему-то полагая, что перед микрофоном дар рассказчика оставит его, Корней Иванович тщательнейшим образом готовится к каждому выступлению. Мелким, бисерным, очень четким почерком набросан конспект, в нужных книгах, рукописях сделаны закладки.
Все это собрано на маленьком столике у широкого дивана, горит уютная лампочка-грибок под красным абажуром. Я сижу напротив на кончике глубокого кресла (иначе пришлось бы развалиться в нем, что неприлично, да и неудобно).
На столик водружен микрофон.
Если мы собираемся работать после прогулки, то Корней Иванович снимает свои ботинки со скрипом, чтобы не «вмешивались» в беседу (они в этом замечены), и надевает огромные клетчатые тапочки.
— Подождите, мой дорогой, — останавливает Корней Иванович, услышав, что я прошу звукооператора приготовиться к записи, — что-то неважно голос звучит. Попросим у Кларочки чаю, да и вы заодно выпьете.
— Гм… гм… — откашливается Чуковский, — тра-ля-ля-ля… А? Дребезжит, скрипит старичок.