Воспоминания о Максимилиане Волошине
Шрифт:
А вот строки из письма, полученного о. Сергием Булгаковым *: "Месяца за полтора был сильный припадок астмы, такой тяжелый, что после него ждали второго и на благополучный исход не надеялись. Страдал сильно, но поражал кротостью. Завещал похоронить его на самом высоком месте. Самое высокое место там - так называемая Святая гора (моя скобка: там похоронен татарский святой), - на которую подъем очень труден и в одном месте исключительно труден".
* Булгаков Сергей Николаевич (1871 - 1944) - экономист и философ, впоследствии православный священник.
А вот
"...Зимой ему было очень плохо, он страшно задыхался. К весне стало еще хуже. Припадки астмы учащались. Летом решили его везти в Ессентуки. Но у него сделался грипп, осложненный эмфиземой легких, от чего он и умер в больших страданиях. Он был очень кроток и терпелив, знал, что умирает. Очень мужественно ждал конца. Вокруг него было много друзей, все по очереди дежурили при нем, и все удивлялись ему. Лицо его через день стало замечательно красиво и торжественно. Я себе это очень хорошо представляю. Похоронили его по его желанию в скале, которая очертанием так напоминала голову Макса в профиль. Вид оттуда изумительной красоты на море.
Pro дом и библиотека им уже давно были отданы Союзу писателей. Оставшиеся бумаги и рукописи разбирают его друзья"...
Ася пишет Янычары, по другим источникам - на Святой горе, по третьим в скале "собственного профиля" 68... Вот уже начало мифа, и, в конце концов, Макс окажется похороненным на всех горах своего родного Коктебеля. Как бы он этому радовался!
Макса Волошина в Революцию дам двумя словами: он спасал красных от белых и белых от красных, вернее, красного от белых и белого от красных, то есть человека от своры, одного от всех, побежденного от победителей. Знаю еще, что его стихи "Матрос" 69 ходили в правительственных листовках на обоих фронтах, из чего вывод, что матрос его был не красный матрос и не белый матрос, а морской матрос, черноморский матрос.
И как матрос его - настоящий матрос, так поэт он - настоящий поэт, и человек - настоящий человек, по всем счетам, то есть по единственному счету внутренней необходимости - плативший. За любовь к одиночеству - плативший восемью месяцами в год одиночества абсолютного, а с 17-го года и всеми двенадцатью, за любовь к совместности - неослабностью внутреннего общения, за любовь к стихам - слушанием их, часами и томами, за любовь к душам - не двухчасовыми, а двадцати- и тридцати летними беседами, кончившимися только со смертью собеседника, а может быть, не кончившимися вовсе? За любовь к друзьям - делом, то есть всем собой, за любовь к врагам - тем же.
Этого человека чудесно хватило на все, все самое обратное, все взаимно-исключающееся, как: отшельничество - общение, радость жизни подвижничество. Скажу образно: он был тот самый святой, к которому на скалу, которая была им же, прибегал полечить лапу больной кентавр, который был им же, под солнцем, которое было им же.
На одно только его не хватило, вернее, одно только его не захватило: партийность *, вещь заведомо не человеческая, не животная и не божественная, уничтожающая в человеке и человека, и животное, и божество.
*
Не политические убеждения, а мироубежденность, не мировоззрение, а миротворчество. Мифотворчество и, в последние годы своей жизни и лиры, миротворчество - творение мира заново.
Бытовой факт его пенсии в 240 рублей, пенсии врагов, как бы казалось, врагу - вовсе небытовой и вовсе не факт, а духовный акт победы над самой идеей вражды, самой идеей зла.
Так, окольными путями мистики, мудрости, дара, и прямым воздействием примера, Макс, которого как-то страшно называть христианином, настолько он был всё, еще всё, заставил тех, которые его мнили своим врагом, не только простить врагу, но и почтить врага.
Поэтому все, без различия партий, которых он не различал, преклонимся перед тем очагом Добра, который есть его далекая горная могила, а затем, сведя затылок с лопатками, нахмурившись и все же улыбнувшись, взглянем на его любимое полдневное солнце - и вспомним его.
Леонид Фейнберг
ИЗ КНИГИ "ТРИ ЛЕТА В ГОСТЯХ У МАКСИМИЛИАНА ВОЛОШИНА"
1911 ГОД
...> - Вон дача Волошина, - сказал кто-то чужой, указывая на белый дом, стоявший на самом берегу, казавшийся отсюда не домом - домиком.
Скоро мы подъехали к боковому входу в низкую ограду - из какого-то тускло цветущего кустарника. Ограда окружала довольно большой участок, на котором росли мне незнакомые деревья (тутовые) и стояли - один за другим два дома.
Возница подхватил наши довольно легкие пожитки. Я понес мои принадлежности для живописи: ящик с масляными красками, чемоданчик с моим барахлом. По дорожке, скорее - тропинке, протоптанной среди суховатой травы, мы подошли к дому. Вошли на террасу, торчавшую, как большое крыло, влево от дома.
Терраса была очень длинная и узкая. На полдлины ее тянулся простой дощатый стол. На лавках вокруг него могло бы легко усесться человек двадцать. Справа были двери в какие-то комнаты. Слева - за скамьей полустенка: над ней простор, затканный вьющимся диким виноградом. Пол был кирпичный. Кирпич - уложенный довольно неровно: словно под ноги положили стену кирпичного сарая.
Прямо в конце террасы - глухая, беленная мелом? известью?
– стена. На ней, словно смелой рукой ребенка, были намалеваны какие-то фигуры. Запомнилось, пожалуй, больше обычного роста - фигура девочки-подростка в профиль. Справа, внизу был прибит какой-то ящик, похожий на почтовый, из некрашеной фанеры.
В конце стола сидела Лиля * - в киноварно-красном - без узоров халате. При виде нас она не проявила никакого восторга. Даже простой приветливости.
– Ну что? Все же приехали? А знаете: свободных комнат нет. Все заняты.
Белла ** промолчала, а Маня Гехтман ***, возможно, возразила:
– Почему же вы нас не предупредили?
Лиля осталась вполне равнодушной.
– Ничего! Как-нибудь вы устроитесь. Сережа! Проводи Леню к Манасеиным ****. Может быть, у них найдется свободная комната?