Воспоминания о Николае Глазкове
Шрифт:
И лишь в октябрьский день 1979 года, утром, мне позвонили и сказали, что «вопрос решен положительно». А это был день положения во гроб.
Очень часто вспоминаю я наше арбатское жилье. На втором этаже каменного двухэтажного дома, над одним крылом которого был надстроен деревянный, оштукатуренный третий этаж, и жил Глазков с 1923 по июнь 1974 года, когда мы переехали в Кунцево.
В кунцевской новой квартире поначалу нам нравилось обилие света, огромное небо, очень красивое. А потом пришла ностальгия по Арбату. По тихой трехкомнатной, с окнами во двор, квартире, хотя вход к нам был из общего коридора. Впервые я пришла в эту квартиру осенью 1953 года.
Серым осенним днем я с общим приятелем,
Квартира была многонаселенная, странная даже в перегруженной Москве. Она была двухэтажной. Прямо из коридора, в который выходили двери комнат второго этажа, шла еще одна внутренняя лестница на третий, где жило еще три квартиросъемщика. Но квартира была тихой. Одни и те же жильцы прожили здесь почти что всю жизнь, сдружились, сроднились. Относились друг к другу внимательно, дружелюбно. Росли дети, у них появлялись свои семьи, а климат Арбата оставался постоянным.
Окна глазковского кабинета были затемнены разросшимися деревьями и построенным напротив зданием телеграфной подстанции, которая закрыла собой и вид на Арбат, и то здание, которое виднелось из окон наискосок по Арбату, — дом, где провел свой медовый месяц Пушкин. Для поэта казалось знамением, что он может видеть из своего окна дом Пушкина!
Бросились в глаза обширный двухтумбовый стол и полки книжного шкафа, где среди разномастных переплетов аккуратным рядком стояли самодельные книжки со стихами хозяина. Шкаф был до потолка, книг умещалось вдоволь.
Ничего приметного в квартире больше не было, если не считать трех сундуков — больших, кованых, громоздких. Странно было видеть их в арбатской квартире 50-х годов. И в столовой, и в комнате матери, и на кухне — сундук!
Деревянный, чисто вымытый пол укрыт домоткаными половичками. Слева от входной двери кафельная стена голландской печи, которая топилась из коридора. Черная тарелка радио на стене, маленький оранжевый абажур над большим обеденным столом — все здесь казалось перенесенным из провинциального дома российской глубинки 20—30-х годов. Даже кровати с подзорами, цветок фикуса на вязанной крючком салфеточке… Да полно! Может быть, это розыгрыш приведшего меня сюда?!
Но хозяин ведет нас в кабинет, и начинается то, что я бы назвала «действом». И уже нет сомнений: я у Глазкова, Коли — так его звали все, так звали его и в двадцатые, и в шестидесятые годы. Он старел, маленькая его бородка седела, а он все еще был для всех Коля. И это не было амикошонством, снисхождением — нет, имя к нему пристало накрепко, ласково и уважительно.
После смерти матери Коля обновил мебель, быт. Но оставался все тем же Колей для всех приходящие сюда без звонка, по звонку, поодиночке и целыми компаниями. Все хотели слышать стихи. Приходили наряду с поэтами-однокашниками и более молодыми — физики-теоретики и шахматисты, художники и инженеры, актеры и летчики. Всех был рад принять Коля, усадить за большой свой гостеприимный стол и начать разговор. Он был жаден до людей. Но только до тех, кто мыслил самостоятельно и неординарно. К иным же, кто хотел «пообщаться» с поэтом (сколько отнято у него времени и сил!), он быстро терял интерес и, бывало, прогонял. Это никогда не касалось женщин — к ним он всегда благоволил, часто дарил что-либо из написанного или сочинял акростих. Стоило Коле прикрыть ладонью при разговоре рот (жест, непроизвольно прячущий щербинку) — и я знала: опять «распустит павлиний хвост». А ведь так и было при первой нашей встрече.
В тот день Коля с интересом приглядывался ко мне. Я хотела тогда пойти на выставку финского искусства, которая
Но вот Глазков, которому было, по-видимому, интересно со мной, начал рассказывать, говорить нестандартно, необычайно поворачивая понятия, привычные до сих пор, совсем другой стороной. И мне стало безразлично: видят нас или не видят. И это на всю жизнь.
Н. И. Глазков с художником В. Г. Алексеевым. 60-е годы
Коля знал много, память у него была выборочная, он ее много тренировал буквально до последних дней, и все, что он говорил, было окрашено его своеобразным мышлением, юмором, вкусом к слову. Не выносил общих фраз, банальностей. Если ему был интересен человек, то и тому обязательно было интересно с Колей. Чувство аудитории у него было первородное. Когда он читал стихи, в любой аудитории у него сразу же находились верные поклонники.
Очень застенчивый, он подавлял это качество зачастую эпатажем. А зачастую ему действительно было глубоко безразлично, «что станет говорить Марья Алексевна».
Занятый своими мыслями или стихами, идя по улице, он шептал, улыбался своим мыслям, и прохожие считали его «не в себе». Ходил он очень быстро, но когда уставал, то, начав с быстрого темпа, потом плелся. Терпеть не мог, когда впереди шли, он старался обогнать, а там еще и еще: ведь улица. И меня он загонял. А с сыном, Колей Маленьким, у них была песенка: «Мы сейчас пойдем вперед и обгоним дядь и теть, потому что теть и дядь мы привыкли обгонять».
Эта его привычка ходить бегом проявлялась и в наших грибных походах («Для чего нужны грибы? Грибы нужны для похвальбы»). С кем бы мы ни пошли за грибами, «пошли» не подходило к тому, что делал Коля. Пять-шесть километров в час по лесу. Его спутники нередко еле выдерживали сей марафон. Но вот когда находили грибные места, Коля становился методичным, обстоятельным, каждый гриб аккуратно срезал, очищал ножку, потом только клал в корзину. Я была азартнее, собирала много больше и получила почетный титул: «королева белых грибов и рыжиков». Но добычу нес домой он сам.
Каждый раз, когда мы, измученные и усталые, приходили домой, то клялись, что больше не пойдем. Весь наш огромный стол в столовой усыпали грибами. Мы сортировали их, Коля очищал и выносил негодные. Я шла готовить. Сразу же, несмотря на усталость, делалась жареха. Приходили друзья. Коля искренне радовался, усаживал всех за стол… Успевай только выставлять угощение из грибов.
Вообще Коля очень любил, чтоб стол был обилен, и любил, если ему говорили об этом, хвалили. Ему много недодано было хороших слов в жизни, и он очень ждал их, пусть даже по незначительным, будничным поводам. Может быть, поэтому всему, что было связано с праздниками в нашем доме, Коля придавал некую значительность, хотя и не лишенную самоиронии: покупал бесчисленную «закусь», устраивал выставки своих книжечек, придумывал неповторимые глазковские лотереи. А я готовила. Фирменное блюдо нашего дома — кулебяку — любили все.