Воспоминания о русской службе
Шрифт:
Скоро на башне собора заиграли куранты: «Молитву возношу могуществу любви», — и снова тишина, коротенький напев оборвался, единственные звуки, еще соединявшие меня с внешним миром.
Я бросился на койку, все мысли, все чувства покинули меня, я погрузился в глубокий сон. Разбудил меня легкий шум открываемой дверной заслонки. На ней я увидел оловянную тарелку с деревянной ложкой, деревянную чашку с молоком и крохотный ржаной хлебец. На тарелке была рыбная запеканка с белыми грибами. Посуда чистая, приготовлено все вкусно. Молока в чашке оказалось этак с пол-литра. Тюремщика, принесшего еду, я не видел, со стороны коридора отверстие закрывала вторая заслонка.
Когда
После ужина взгляд мой упал на тетрадь с перечнем книг. На первой странице — крупная надпись: «Внимание!», — а ниже уже слышанное мною от унтер-офицера предупреждение не делать ни в каталоге, ни в книгах никаких пометок; заканчивалось оно так: «Помните, что, нарушая это правило, Вы вредите другим узникам и что всякая книга с пометками сжигается и замене не подлежит. Все книги библиотеки суть подарки Ваших предшественников либо конфискованы у них».
Читая каталог, я очень удивился: наряду с беллетристикой и специальными трудами по разным отраслям науки на разных европейских языках там значилась всевозможная международная революционная литература, строго в России запрещенная: уже само владение ею считалось преступлением и каралось ссылкой в Сибирь. В мозгу мелькнуло, что этот каталог, возможно, ловушка, ведь по выбору книг можно сделать выводы об умонастроении и взглядах читателей. Иного объяснения этой уникальной для России свободы от цензуры я найти не сумел.
Я отметил себе в памяти каталожные номера нескольких романов Виктора Гюго и исторического труда о разделе Польши; ведь определенную роль в этом разделе сыграл один из графов Кейзерлингов, российский посол при дворе Марии Терезии {115} . Затем я составил посуду от ужина на заслонку и позвонил три раза. У отверстия появился унтер-офицер, я назвал ему номера книг и отдал каталог. «Завтра в семь, — сказал он, — вы получите желаемое». Передал я в коридор и окурки трех выкуренных папирос вкупе с горелыми спичками; чьи-то руки забрали посуду, положили три новые папиросы и пять спичек, после чего заслонка опять закрылась.
Меряя шагами камеру то вдоль, то поперек и постоянно чувствуя на себе неотрывный взгляд из-за стекла, я размышлял, есть ли вообще возможность бежать отсюда. Сам я не стал бы бежать и при открытых дверях, для меня существовало только одно — оправдание. Меня страшил позор, а не смерть. Занимаясь этими чисто теоретическими рассуждениями, я не мог не восхититься рациональностью, с какою здесь все было устроено; более целесообразной и практической системы просто придумать невозможно. Заключенным предоставляли все необходимое для поддержания физического их здоровья, учитывали даже их привычки касательно опрятности, питания и курения, обращались с ними вежливо, ни оскорбительным словом, ни неуважительным жестом не напоминая об их положении. И все же каждый не мог не чувствовать, что находится в преддверии вечности, что мир для него более не существует, что он беспомощен и отдан во власть чуждых сил, он даже собственной жизнью не располагал, так как и покончить самоубийством здесь невозможно. Все продумано до тонкостей — ни гвоздя, ни дверной ручки, ни оконного переплета, ни даже кроватной спинки, чтобы привязать веревку; нет ни простыни, ни вообще чего-либо,
Предосторожности шли еще дальше. Когда я однажды попросил ревизовавшего мою камеру полковника, чтобы мне дали иголку — нужно было удалить расшатанную зубную пломбу, которая причиняла сильную боль, — мне дали оную лишь через двадцать четыре часа; видимо, полковник испрашивал разрешения вышестоящих инстанций. Иглу мне принесли трое тюремщиков, один из них, уже знакомый мне унтер-офицер, передал ее мне, его спутники взяли меня за локти, а сам унтер-офицер, пока я выковыривал пломбу, глядел мне в рот. Происходило все в полном молчании, но я прекрасно понимал, что они опасались, как бы я не проглотил иголку. В конечном счете недреманное око за стеклом так или иначе помешает любой попытке самоубийства.
До десяти вечера в плафоне над койкой постоянно горела десятисвечовая лампочка, а ночью — двусвечовая, так что глаза за стеклом все время видели меня — спящего или бодрствующего. Я и не предполагал, что неотрывный наблюдающий взгляд, от которого некуда скрыться, может стать такой невыносимой пыткой.
СТРАШНАЯ НОЧЬ
Душевные переживания той первой ночи в крепости никогда более не повторялись, и выразить их словами почти невозможно. Утолив голод, я прилег в надежде найти забвение во сне. Но мысли о бесчестии скоро завладели мною с новой силой, неудержимым потоком мчались в мозгу. Я вскочил с койки и, будто зверь в клетке, заметался по камере.
Я чувствовал, что хаос внутри приближается к точке кипения, — и был прав! Телесность вдруг словно исчезла, а с нею все мысли и чувства, ощущение времени и пространства, — но «я» осталось. Единственное слово, каким я мог бы обозначить свое тогдашнее ощущение «я», это — «нечестивость». Я погружался в бездонную пропасть, в состояние, до малейших деталей противоположное тому, каким представляют себе блаженство. И это было состояние души, абсолютно лишенной телесности, — позор, грозящая смерть, ярость и негодование исчезли, все растворилось в безымянной душевной муке.
Как долго так продолжалось — секунды? минуты? — я сказать не могу, не помню и как упал на пол. Очнулся я, уткнувшись лицом в плиты пола, голова и руки болели.
Что — то со мною произошло — что-то жуткое отступилось от меня, а именно чувство полной заброшенности. Я поднялся и лег на койку. Во мне пробудилось ощущение близости Господа, я с головой укрылся одеялом и канул в сон без сновидений.
Утром меня опять разбудил звук открываемой заслонки, на которой стоял завтрак: молоко, яйца, каша и булочка с маслом, все свежее и в достаточном количестве. Рядом лежали и две заказанные книги, а также папиросы и спички.
Показанное мне накануне оборудование камеры в ответ на мои звонки функционировало безупречно, как часы. Когда я умылся, открылась дверца в нишу, и я услышал голос: «Войдите, пожалуйста, в нишу, камеру будут убирать». Я последовал приглашению, и дверца за мною закрылась. В нише было сиденье, а вместо задней стены — такая же дверца, как та, в которую я вошел. Через эту нишу моя камера соединялась с кабинетом, где меня позднее допрашивали. Минут через десять дверца опять открылась, выпустив меня, и тотчас закрылась снова. Камеру успели проветрить, и чистотою она напоминала операционную. Уборщики уже исчезли.