Воспоминания о Штейнере
Шрифт:
Удивляясь поистине гениальной режиссуре Рудольфа Штейнера, которому обязано "общество" не только инсценировкой сцен Гете, но и целого Гетеанума, я не могу не отметить того, без кого инсценировка не воплотилась бы в материальных формах (бетона, дерева, черепицы), спаянных математическими формулами и бесконечностью весьма сложных и ответственных вычислений.
Инженер Энглерт вырастает прямо передо мною — трагически: я его вижу овеянным светлой мелодией Шуберта; потом вижу его уже в другой ноте, вперенным, как и доктор, в "Ин дер Нахт" Шумана; потом… потом уже я его не видел, а только слышал о нем; то, что слышал — не стану повторять; я знаю замашку "маленьких
То, что я слышал об Энглерте, не может мне темнить его замечательной личности, соединяющей талант, волю, пылкую прямоту и выражающей себя в ряде сердечных поступков; то, что я слышал, — бросает тень на тех, кто распространял об Энглерте эти слухи; тигр может растерзать человека; но он не… клоп; у меня есть наблюдательность, хотя бы… как у писателя. Когда мне ставят образы пусть звериного мира, я знаю, когда передо мной воняет "клоп". Энглерт, — не клоп, не тигр, а яркий человек, на много голов превышающий тех, кто о нем распространил "гадости". С ним случилось "несчастие" — он бросил Штейнера: бросил — с ропотом; и — отдался… католицизму.
Это — трагедия, для Энглерта чреватая изменением, может быть, и ритма воплощений: но я вижу тему "шумановского" безумия, овладевшую темой "шубертовской" зари.
И В ЭТОЙ СУДЬБЕ — УЗНАЮ ТЕБЯ, ДОРНАХ!
Это — судьба ТЕХ мест: мест, откуда на Гетеанум косились злые замки; мест, откуда и для меня выходил "черт"; мест, где решалась судьба… и моя; и не моя одна, но… и Ницше: в его писании "Происхождение трагедии из духа музыки", в его разрыве с Вагнером, в его ужасе перед мещанством и пошлостью.
Роковые места!
И в роковых местах встает передо мною роковая фигура… Энглерта, строителя Гетеанума, проклявшего… Гетеанум. Хочется воскликнуть: "Эссе омо!"
И — руки прочь от него!
"Вот Энглерт, замечательно талантливый инженер, с головой ушедший в сложные сооружения "БАУ", — требующие совершенно новой, не примененной нигде еще строительной техники; доктор ему доверяет во всем; а вот наш архитектор Шмидт"… — и тут обрывали, никак не характеризуя Шмидта; и я видел: высокую, надменную фигуру чернобородого Шмидта с неподвижными неумными глазами, точно красующуюся своим званием "архитектора"; и я видел сперва казавшуюся невзрачной фигурку в очках, с каштановой бородкою, с розовым лицом, с большими губами, сутулую, суетливо спешащую куда — то в толпе.
Это было в Берлине.
Фигурка в пиджачке не занимала меня; в ней было что — то деловое и будничное; она напоминала скорее неинтересный инструмент в действии (уж не знаю какой), один из тех инструментов, действие которых непонятно; взглянешь, — и ничего не скажешь.
И очень занимал "архитектор" Шмидт: какая — то дорическая колонна!
Но инструменты — действуют, а колонны — стоят; и "архитектор" Шмидт в разгонке месяцев выявил в Дорнахе себя тем, — что стоял и красовался; неинтересный же "инструмент" так задействовал, что его функции распространились и на "архитектуру", — особенно тогда, когда выяснились следы стояния и красования "архитектора", которого даже и не сменили, ибо сменять было не с чего; обнаруживался ряд дефектов, а он… стоял и не предпринимал ничего; "инструмент", Энглерт, должен был взяться за все: на него свалилось огромное предприятие.
Тогда Шмидт просто исчез: не оказалось никакого Шмидта (как было в действительности с ним, — не знаю: передаю лишь свою субъекцию); всюду оказался Энглерт; и все с невольным удивлением разглядывали этого полного жизни, блеска, планов, вычислений и интересов человека, которого отмечал Штейнер и ежедневными заходами и сидениями с ним в его комнате — будочке, в которой, однако, Энглерт не засиживался, ибо он был всюду там, где была его работа; неказистый, сутулый, в перепачканном переднике, то он чуть ли не поднимал с рабочими громадное ребро купольного каркаса, то сырел в холодных бетонах, вылезая из — под земли, где можно было споткнуться о какие — то железные, гигантские когти, к которым он относился с нежностью, то вертелся на вершине купола, то оказывался на лужку с отдыхающими резчиками; сидя на бревнышке и обняв колени, он весело, как товарищ, попыхивая сигарою, смешил их остроумнейшими каламбурами; и вдруг, не окончив фразы, срывался с места; и с криком "Стой" — несся в толпу рабочих, что — то водворявших; и уже там виделась его суетливая фигура, подтаскивающая какую — то тяжесть и горланящая больше всех; издали сказали бы, что это — рабочий: "Инженер? Нет! Где же инженеры таскают тяжести?"
Между тем: в швейцарских технических журналах писали о чуде достижения в способе соединения куполов, до сих пор считавшемся невозможным; случай с куполами Гетеанума подвергали специальному изучению:
— "Удивительно!"
— "В первый раз!"
Таковы были действования сперва скромного инженера, потом — инженера и архитектора; потом — инженера, архитектора и астронома, пытающегося и астрологически вычислить им проводимые в жизнь формы.
Вдруг в Гетеануме… забастовка рабочих: какие — то нелады в строительном "Бюро"; обнаружилась буржуазная тенденция "Бюро"; тогда Энглерт, оказавшись в среде рабочих, поддерживая их требования, метал громы и молнии против китов "Бюро"; инженер, архитектор, астроном, астролог, оказавшийся левейшим из членов "Иоганнес Бау Ферейн", способствовал и улаживанию социальных конфликтов.
Так рос Энглерт в месяцах постройки; не он возвышал себя; просто без него невозможно было обойтись: самый живой, самый талантливый, самый работоспособный, самый покладистый в социальном смысле, самый простой, и — очень сердечный: не в словах, а в поступках.
И оттого — то после Штейнера в теме Гетеанума тотчас же встает… Энглерт.
Помню первую встречу с ним; ранняя весна, лужок, бревнышко; я, в перерыве работ, выскочил наружу, сидят наши "молодцы", обнимая колени, кто — на земле, подостлав куртку, кто — на бревне; раскорячившись между ними ногами, в бархатной дешевой куртке, кто — то в очках, с пылающим от загара, коричнево — красным лицом, без шапки, напоминает веселого шалуна; но каштановая бородка, густые усы и золотые очки и особая пристальность прекрасно — добрых, но точно далеко от компании улетевших глаз нарушают иллюзию молодости; видно за всеми веселыми словами какая — то упорная дума, какие — то "резерва", что — то испытующее, ожидающее от нас чего — то, может быть, изучающее нас; и всякому станет ясно: простота простотой, веселость веселостью, но… не этим исчерпывается этот человек; вот он наружу — весь; и тем более ясно, что за этим "весь" — не выявляется тайна очень большой личности.
— "К нам, сюда!" — взмахнул рукой этот человек; и тут я узнал инженера Энглерта.
Я присоединился к компании; стало мне ясно, что Энглерт вертел разговором, как будто намерение его — экзамен вокруг него собравшейся молодежи: какие устремления, чем живут, что читали, насколько сознательны; и изредка, вскользь, — привески, к фразе, "как сказано у "Ницше"", "как практиковалось в греческой медицине", "говоря словами Абеляра".
— "Э, — подумал я, — это — тонкая птица: человек много думавший, огномной эрудиции, ее спрятавший в карман! Спрятавший, чтобы, подвязавшись фартуком, обивать пороги бараков, лазить, мерить, вычислять, замешиваться в кучки рабочих."
Так состоялось мое знакомство с Энглертом; и я заметил: он мне как бы "подмигивает", и в том [в том самом] смысле, в каком некогда изобразил в "Симфонии" новых людей, окончивших два факультета, но уткнувшихся в "Апокалипсис", заразившихся им, перенесших его в быт ищущих новых путей жизни [343] ; подмиг здесь — вопрос: "Не по пути ли нам?"
Из всех антропософов, мною встреченных, более всего Энглерт напоминал мне фигуру, вышедшую из "Симфонии" и ищущую своих новых путей, и в антропософии, к которой он недавно пришел, до которой он прошел большой личный путь, может быть, участвуя в коллективах, но разрывая с ними: дороги его оказались "новыми".
343
Вторая Симфония. Драматическая.