Воспоминания о Юрии Олеше
Шрифт:
На фоне даже очень хороших современных прозаиков Ю. Олеша выделяется прекрасной пластикой образного языка, точностью и музыкальностью речи.
Его любовь к слову, понимание роли метафоры, его интонация собеседника и друга, его благородный и изящный стиль, а главное - удивительнейшая способность выпукло и осязаемо передавать словом окружающую нас жизнь с ее материальной и духовной сложностью - все это давно выдвинуло Ю. Олешу в первые ряды русской прозы XX века.
...Я вспоминаю черный телефон и подрагивающую от звонка трубку. Умер Юрий Карлович. Это было 10 мая 1960 года. Олеша лежал в маленькой комнате, маленький, с огромной пунцовой розой в руках. Тихо и грозно звучал Бетховен. И звукам его было не тесно. Жена Олеши, О. Г. Суок, очень сбивчиво и не веря еще в то, что произошло, рассказывала о покойнике как о живом человеке. Я обратил внимание, что она ни разу не сказала о нем в прошлом времени...
"Ни дня без строчки" -
1960
Александр Гладков
Из воспоминаний.
Однажды - это было в мае 1958 года - я спросил Юрия Карловича Олешу, как он назовет свою новую книгу, о которой он мне рассказывал.
– Я назову ее "Слова, слова, слова...", - ответил он.
Мы стояли на Москворецком мосту. Ю. К. привел меня сюда, чтобы показать место, с которого лучше всего смотреть на Кремль.
Я не очень верил, что книга будет написана. Слишком часто доводилось слышать от Ю. К. о его разнообразных и всегда довольно фантастических литературных планах. Не знаю, верил ли в это он сам. Но книга была написана. Через пять лет после его смерти она вышла под названием "Ни дня без строчки".
У А. Ахматовой есть стихи: "Когда человек умирает, //. изменяются его портреты". Да, они изменяются, потому что мы смотрим на них по-новому. Смерть, как скульптор, последним ударом резца всегда прибавляет к изваянию еще один штрих, определяющий что-то главное.
Портреты изменяются потому, что мы вглядываемся в них с иным, более точным, знанием человека: с тем последним знанием, которое никогда не приходит до этого. И тут дело не в том, что мы невнимательны к живым, а в том, что без этой точки конца нет целостности в выражении человека, нет всего человека.
Вот почему об умерших нужно говорить всю правду. Если прожита большая, настоящая жизнь, то она полнее любых похвал, почетнее любых славословий...
Я присутствовал при том, как была произнесена эффектная речь Олеши на Первом съезде писателей. Украшенный флагами и освещенный рефлекторами Колонный зал, делегаты из разных стран, президиум во главе с Горьким, толпы москвичей у входа в Дом Союзов, газетные полосы, посвященные съезду. Незабываемы и кулуары: чего стоил, например, толстый баварец Оскар Мария Граф в коротких кожаных штанах, с голыми коленями и в зеленой шляпе с пером и рядом с ним восточный мудрец Сулейман Стальский в национальном костюме, здесь было не только что послушать, но и на что поглядеть. Олеша - отличный оратор, вернее - чтец своих заранее подготовленных речей. Эта произвела впечатление сенсационной и небывалой искренности. Горький не раз подносил к глазам платок. Олеше приходилось останавливаться и пережидать бурные аплодисменты. В конце оратору была устроена настоящая овация. Я сам был в числе бешено аплодировавших. Оценивать эту речь теперь следует не по ее прямому содержанию, а по драматическому контексту, в который она легла в реальной, а не условной, выдуманной, биографии писателя.
Писательское молчание - явление малоизученное, хотя в нем часто куда больше содержания, чем в иной скороспелой плодовитости. Биографы обычно стыдливо его заминают или проскакивают через него, между тем как здесь-то и необходимо их слово. Конечно, молчание молчанию рознь. Усталое разочарование в своем деле, или высокое недовольство собой: "затупившийся инструмент" (Хемингуэй), или ослабевшая рука, разучившаяся владеть инструментом; невозможность высказаться или отсутствие потребности высказываться - у всех это бывает по-разному. Собственно говоря, причины эти можно классифицировать только очень условно, по существу же они не повторяются: жизнь тут богаче любой схемы, и в каждом отдельном случае свои мотивировки. Биография Олеши еще не написана, и о многом можно только догадываться, но факт остается фактом - молодой, находившийся на вершине успеха и славы писатель надолго замолчал. И, как это водится обычно, молчание стало заполняться статьями и беседами о литературном опыте: по какой-то трагикомической закономерности молчащие художники охотно становятся педагогами, хотя учат они своему вчерашнему опыту.
Было бы очень любопытно подробно разобраться в вопросе о том, почему большой жизненный опыт, приобретенный газетным фельетонистом "Гудка" Олешей-Зубило в многочисленных командировках по всей стране, почти совершенно не был использован в прозе и драматургии писателя. Кроме нескольких фраз о железнодорожных мастерских в городе Муроме, где работали родные одного из героев "Зависти" - Володи Макарова, и полутора страничек в "Ни дня без строчки", Олеша не написал об этом ничего. Все написанное им после "Зависти" - рассказы, сценарии, пьесы - связано или с воспоминаниями об Одессе времен детства и юности, или с абстрагированным и несколько условным интеллигентским городским бытом. Тогда считалось,
Любой писатель-ремесленник, знай он железнодорожную тематику так, как знал ее Олеша-Зубило, сделал бы из этого знания романы, рассказы, пьесы, "перестройка" осуществилась бы с наглядной убедительностью...
У писателя Ю. Олеши в его литературной биографии прижизненно было два периода славы, а теперь, посмертно, наступил третий период.
Первая слава - это слава молодого газетного поэта-сатирика, писавшего под псевдонимом "Зубило". Вторая слава началась после выхода романа "Зависть", была подкреплена написанным ранее, но напечатанным позднее романом для детей "Три толстяка", рассказами и пьесами и в конце тридцатых годов кончилась. После этого многие годы о писателе в печати почти не вспоминали.
Один литератор, выпустивший много книг и имевший обыкновение резать в глаза пресловутую правду-матку, как-то сказал ему:
– Мало же вы написали за всю свою жизнь, Юрий Карлович! Я все это за одну ночь могу прочитать...
Олеша мгновенно ответил:
– А я за одну ночь могу написать все, что вы за свою жизнь написали!..
Говорили о другом литераторе, и кто-то напомнил французский афоризм:
– Его стакан мал, но он...
– Но он пьет из чужого стакана!
– закончил Олеша.
Казалось, что он весь уходит в застольное остроумие, и лишь потом выяснилось, что последние шесть-семь лет жизни он снова хотя трудно и мучительно, но упорно писал. Он не успел сам собрать и отделать свою последнюю книгу, ту самую, о которой мы говорили с ним на Москворецком мосту, но когда она вышла, начался третий период его славы.
Я хорошо помню буйный цвет первого успеха автора "Зависти", когда его имя сразу вошло в десяток самых популярных и внушающих наибольшие надежды имен молодой советской литературы. Я брал интервью у Луначарского на генеральной репетиции "Заговора чувств". Бывал я и на репетициях "Списка благодеяний" у Мейерхольда; помню премьеру и интереснейший диспут в Доме печати, где Олеша состязался в остроумии с противниками пьесы. Еще помню любопытный "Суд над драматургами, не пишущими женских ролей", организованный по инициативе Б. М. Филиппова в подвале Театрального клуба на Пименовском. В том самом крошечном зале, где Маяковский на открытии клуба впервые читал "Слушайте, товарищи потомки...". Общественным обвинителем была Зинаида Райх, а Олеша выступал как свидетель обвинения (он только что написал пьесу с главной женской ролью). И тут он тоже сыпал блестящими парадоксами. Если где-нибудь сохранилась стенограмма этого необыкновенного заседания, то она должна быть очень интересна: на "суде" выступали, соревнуясь в красноречии, В. Мейерхольд, В. Катаев, А. Глебов и другие. На обсуждении сценария "Строгий юноша" в Клубе писателей летом 1934 года я участвовал в прениях. Мне и тогда уже очень не нравился сценарий, и я говорил об его искусственности и внутренней фальши. Участники обсуждения в оценке "Строгого юноши" разделились примерно пополам. Один из поклонников сценария назвал его "танцем на подмостках души". Уж не знаю, как это понравилось Олеше, но ироническая молодежь мгновенно взяла на вооружение эту цветистую фразу, и она у нас надолго стала условным обозначением всего ходульного и высокопарного. Не помню, выступал ли Олеша.
В конце тридцатых годов я несколько раз встречался с Олешей за столиками кафе "Националь" и ресторанов. Он добродушно отнесся к моему выступлению на диспуте о "Строгом юноше": для него я тогда был никем молодым человеком, что-то пишущим и ничем не выделяющимся из множества мелькавших вокруг лиц.
К сороковым годам известность Олеши несколько померкла. Имя его в журналах встречалось редко, он уже вступил на горестную стезю поправщика и сочинителя диалогов в чужих сценариях. Правда, иногда в "Литературной газете" мелькали талантливые, остро и точно написанные критические заметки о Хемингуэе, Уэллсе, Чапеке, Селине, Грине. Но уже не было широковещательных интервью о готовящихся и так никогда не написанных пьесах или о задуманных романах. Заблистали другие имена, на диспутах спорили о других книгах, и сама метафорическая манера Олеши стала казаться старомодной. Но все же имя его излучало блеск и обаяние, а передававшиеся изустно остроты и афоризмы поддерживали остывающую славу.