Воспоминания об Илье Эренбурге
Шрифт:
У гроба Савича он разрыдался. "Он не переживет его", — ясно подумалось мне. Так это и было. Ровно через три недели, наклонившись над цветком на своей даче, Илья Григорьевич упал. Инфаркт был точкой, но сломался Эренбург на похоронах Савича. С ним умерло что-то в самом Эренбурге.
Мы часто говорили с Савичем об Эренбурге. Как-то я спросил: неужели он не записывал за ним? Сколько лет вместе, бок о бок — Франция, Испания, дружба с юных лет… Савич улыбнулся: «Нет». "Но когда-нибудь, может быть…" — что-то такое сказал он. Неопределенное. И еще, помню, сказал он смущенно: "Он написал обо мне". Да, "Люди, годы, жизнь" мы читали по главам — я тоже читал их публикации.
Но
— Ты еще… обо мне напишешь… — Эренбург сказал это Савичу, смеясь.
И это вспомнил Овадий Герцович в своем плане. Почему он не сделал этого раньше? Кто знает, может, потому, что когда стоишь рядом с горой, ее не видишь в истинной пропорции. Или просто дружба не любит взгляда "со стороны"?
Так случается, что самые близкие духовно люди, которые лучше, чем кто-либо, знают друг друга, ничего не оставляют любопытству истории. В этом — если речь идет о личности исторической — какая-то несправедливость упущенной возможности. Но одновременно и какое-то целомудрие дружбы, нечто более ценное, нежели лишнее свидетельство очевидца, стоит за этим молчанием друга.
Может быть, и немного поймем мы из краткого плана Савича, а все-таки хорошо, что он присутствует здесь, — слово О. Савича в книге памяти И. Г. Эренбурга необходимо.
1974
О. Савич
Историк, глядящий вперед
Однажды вечером, в начале войны, Эренбург сказал мне, что по просьбе Совинформбюро хочет написать для американского агентства очерк о том, как москвичи гасят гитлеровские зажигалки. У него был адрес женщины-домоуправа, которой прошлой ночью удалось погасить рекордное число этих бомб, но он не знал, как выкроить два утренних часа, чтобы поехать к ней. Я предложил, что поговорю с ней и привезу ему запись беседы.
Когда наутро я прочитал ему эту запись и рассказал, как выглядит и как говорит эта женщина, он задал мне несколько вопросов и потом сказал:
— Вот тебе машинка, садись и пиши. Надо написать четыреста слов, американцы считают на слова, а не на строчки. Это полторы страницы.
— Но я же записывал для тебя!
— Ты что, воображаешь, что я буду писать о живом человеке, которого я в глаза не видел? Ты с ума сошел! Пиши, даю тебе сорок минут, у тебя же все в голове.
За всю свою жизнь он ни разу не писал о том, чего не видел, не знал, не изучил, а главное — чего не продумал и — что еще важнее — чего не пережил. Когда он садится писать, у него действительно "все в голове". Поэтому 40 минут, в которые я, конечно, не уложился и заслужил этим презрительное "ну какой же ты журналист", были для него реальным сроком.
В годы войны он писал порой по три статьи в день, почти по тысяче в год. Удивительно было не столько это количество, — работоспособность Эренбурга из ряда вон выходящая — и даже не качество статей — это особенность таланта, — как умение писать, по существу говоря, на одну и ту же тему не повторяясь.
В одной из своих статей М. Горький говорит, что если бы свести всю великую русскую литературу к двум словам, это были бы слова "Долой самодержавие!". Один лозунг родил огромную библиотеку. Эренбург так хорошо знал свою тему, так пережил ее сердцем, что и она родила несколько толстых томов. Но для этого нужен был труд десятилетий.
В ранней юности он был большевиком-подпольщиком. Жандармский офицер, который допрашивал
Я вовсе не хочу давать арифметическую формулу: Эренбург-политический деятель + Эренбург-поэт = Эренбургу-журналисту. Журналистика, как мне кажется, искусство, — алгеброй гармонию разъять нельзя. Просто, так же как шахматы или, еще вернее, архитектура, большой журналист и, скажем, репортер бульварной газетки имеют столько же общего, как Акрополь и хижина бидонвиля.
Не помню, перед войной или сразу после нее в ДЖ 1 состоялся диспут на тему "Из газеты в литературу" (это было сформулировано иначе, но смысл диспута был именно в том, что журналист может стать писателем). Эренбург тогда обрушился именно на противопоставление журнализма и писательства, как будто последнее выше первого. Он сказал тогда, что когда пишет роман, вовсе не переселяется на этаж выше. Где проходит грань между Щедриным-журналистом и Щедриным-писателем? Может ли выиграть войну одна стратегия без тактики? Если у всех искусств материал один — жизнь, можно ли разделять их на ранги? Есть писатели, думающие, что когда они пишут в газете, они как бы «грешат» журнализмом. Это бесчестно в отношении читателя. Это бесчестно и в отношении писательского ремесла: желай и умей делать то, что делаешь, или не делай этого.
1 Дом журналиста. (Прим. ред.)
Нельзя представить себе писателя, который садится за письменный стол, решает: напишу-ка я роман, выводит на бумаге "глава первая" и начинает первую фразу, не зная, что последует за ней, не выбрав героев, не обдумав темы. Журналист находится в более трудном положении, газета не оставляет ему времени на долгие раздумья, событие часто застает его врасплох. И тем не менее журналист может и должен быть подготовлен к неожиданности. Если историк находит закономерности после событий, журналист — как бы историк, глядящий вперед.
И. Г.
Я — старая птица и больше уже не пою, Из красной листвы все смотрю я на стаю свою. А в воздухе шелест и трепет лесов и морей, Там учится стая подальше летать, побыстрей. Кричат первогодки, для них упражненья страшны, Не знают, как долго лететь им до южной страны. Не вам свои силы беречь! Это мне их беречь, Чтоб вас хоть на час от опасности злой устеречь. Когда полетим, в треугольнике угол займу, Один на себя встречный ветер в полете приму. Вперед, задыхаясь, и первым я встречу беду, И сердца не хватит, и камнем я вниз упаду. Чтоб пели вы громко на южной веселой земле О белых ночах, о туманах, о солнце во мгле.