Воспоминания террориста. С предисловием Николая Старикова
Шрифт:
Никаких указаний на личность убийцы при трупе найдено не было. Несмотря на все принятые меры, ни полиции, ни судебному следователю не удалось установить ни личности убийцы, ни того обстоятельства, откуда и каким образом он мог достать пригласительный билет на освящение. Единственное указание на личность убийцы дал осужденный ныне за преступление, предусмотренное 126 ст. Уголовного уложения, Али-Кули-Бек-Шах-Тахтинский, который заявил, что это член боевой дружины социалистов-революционеров, которого Шах-Тахтинский два раза видел на собрании, но имени и фамилии его не знает. Точно так же не удалось выяснить, один ли прибыл убийца в клинику накожных болезней или вместе с соучастниками; только легковой извозчик Петр Трофимов показал, что 21 декабря, в 11-м часу, двое штатских хотели его нанять с Исаакиевской площади на Лопухинскую улицу, но он уже был занят и наружности нанимавших припомнить не может».
Что же касается причины убийства генерала фон дер Лауница, то таковая явствует из следующего письма, полученного редакцией газеты «Россия» и скрепленного печатью Центрального комитета партии социалистов-революционеров:
«В редакцию газеты. ЦК заявляет, что смертный приговор над петербургским градоначальником фон дер Лауницем 21 декабря приведен в исполнение членом Центрального боевого отряда партии социалистов-революционеров 24 декабря 1906 года.»
Далее говорится, что в феврале 1907 года швейцар и горничная гостиницы на Иматре указали охранному отделению на двух лиц, встречавшихся в гостинице с молодым человеком, похожим на убийцу Лауница.
Задержанные оказались именующими себя Гронским и Штифтарем.
Привлеченные к следствию в качестве обвиняемых в принадлежности к сообществу, составившемуся с целью ниспровержения существующего государственного строя и имевшему в своем распоряжении средства для взрыва, и в участии в убийстве петербургского градоначальника генерала Лауница, – именующие себя мещанином Гронским и преподавателем древних языков Штифтарем, не признавая себя виновными и отказываясь от дачи каких-либо объяснений по делу, вместе с тем заявили, что найденные при них паспортные книжки – чужие и что своего настоящего звания, имен и фамилий они обнаруживать не желают, добавив, что они принадлежат к партии социалистов-революционеров.
Вот как описывает очевидец последние минуты Сулятицкого и Зильберберга:
«Мужество и спокойствие перед смертью поражало людей, остающихся жить, – случайных свидетелей… Один из последних рыдал, как ребенок, приговоренный к смерти утешал его… На смерть он смотрел, как на исполнение долга: “Я умираю, глубоко сознавая, что должен умереть… В прошлом много мною пережито прекрасного, счастливого, чудесного!” С восторгом говорил о прошлом, вспоминал о славно погибших друзьях. “Мы все умираем по одной мерке”. И ни слова о своем будущем… Не жалел ни о чем хорошем, что могло бы дать будущее, если бы не смерть… Смех беспечный, шутки, остроты своих друзей, обреченных на смерть, заставляли слушателя преступно забывать о неизбежной смерти, уготованной палачами. С детской радостью передавал он рассказ об извозчике, с которым он жил на постоялом дворе (играя роль извозчика, не зная Питера, возя седока часто не туда, куда нужно, он не раз бывал ругаем седоками). “Смотрю издали на тебя, – говорил извозчик, – будто ты барин, а вот сейчас говорю с тобой и гляжу тебе в глаза и вижу – ты ведь наш!” Его радовало искреннее признание мужика в нем друга, брата своего. При воспоминании о жене, о матери чудные ясные глаза его затуманивались подчас слезой… Отходил прочь… Минута тяжелого молчания… Вот и справился с душевным волнением: снова спокойное, ясное лицо. Вопросы все покончены. Сомнений и сожалений не было никаких, даже о том, что его ждет смерть… Одна лишь мысль сверлит его мозг: как он перенесет прикосновение палача к его телу? Бедная мать, страдая, думала о том же. Он вспомнил дорогого товарища, погибшего от своей руки, сразив врага, ибо был не в силах допустить чьего-либо прикосновения – насилия над собой. Теперь ему была понятна решимость товарища покончить с собой!.. Но зато как он умел экономить свои душевные силы! Он спал днем, бодрствовал ночью, чтобы не быть застигнутым врасплох врагами, чтобы со сна, как поведут на казнь, не проявить и тени слабости… Все время, до самого последнего момента жизни своей, он работал усердно над решением математической задачи – деление треугольника на три равные части, решив которую, он просил передать ее в университет. Он имел силу переписать свой труд после приговора, может, даже, за несколько часов до казни… После приговора, прочитанного им, два друга, движимые одним чувством, одновременно встали и поцеловались, как бы навсегда прощаясь и благодаря друг друга за все…
“Не выношу нервных людей! Они способны на подвиги, но пусть умирают, совершив их, в живых оставаться не должны – не хватит душевных сил надолго”. “Мы из мертвецкой”, – говорил он о себе. Неоднократно возвращался в разговорах к проекту Боевой организации – захватывать периферию…
Вот все, что угнетенный, подавленный мозг случайного свидетеля мог передать о последних минутах дорогого, погибшего так рано, но славно, незабвенного товарища».
В своем последнем письме к матери Зильберберг писал:
«Мама! Раньше я тебя только любил, потом (благодаря главным образом К.) научился уважать. С тех пор это уважение росло. Оно мне порукой, что ты твердо перенесешь все, что бы со мной ни случилось. Да ведь с тобой большая часть моей жизни! Вы (ты и К.) женщины-матери – единственные люди, к которым у меня соединяется чувство любви и уважения. Всем хорошим, что во мне, я обязан вам. С великим любящим и мужественным сердцем, твердо переносящим физические страдания и духовные потрясения, вы вселили во мне святое чувство к женщине-человеку. Спасибо вам!
Надо кончать, – трудно писать, – смотрят. Целую тебя, дорогая мама, и отца, сестру с мужем и брата, девочек с их отцом. Остальным родным и знакомым (кто интересуется) – привет. Прощай!»
В последнем письме к жене он писал следующее:
«О жизнь! О юность! О любовь! Любовь мучительная… Вновь Хочу, хочу предаться вам Хотя б на миг один… А там Погасну…Я счастлив – ты не здесь. Я счастлив – ты думаешь обо мне. Это мне облегчает последние дни и облегчит конец. Сколько раз я переходил от надежды, что ты свободна, к сомнению в этом! Эти 5 месяцев прошли как миг, а время, которое идет и которое еще осталось, кажется вечностью. Я это объясняю себе сравнением с долгим зимним путешествием в закрытом возке. День за днем проходит. Сегодня, как вчера, завтра, как сегодня. И от этого однообразия прошедшие дни не оставляют по себе ничего, и когда оглядываешься назад, кажется, что они не прошли, а пролетели; от этого же отсутствия всяких впечатлений и от этого же однообразия так томительно тянется время. Я сильно изменился за это время, и с внешней стороны, и духовно. Я оброс бородой (большой черной бородой) и волосы стали длинные; я их ношу так, как ты любила, – вверх. Иногда, в полузабытьи, мне кажется, что милая рука проводит по ним…
Я прочел много книг, хороших книг. Отчасти непосредственно, отчасти косвенно они открыли мне целый мир, новый, неизвестный, прекрасный и величественный. Они осмыслили мою инстинктивную любовь к природе. Они возвысили меня, и я нашел многое, что раньше только чувствовал. Это книги по естественной истории, биологии и физиологии.
…Я отказался видеть девочку… Для каждого человека есть предел его духовных страданий. Я могу видеть мать. С большим трудом мог бы я видеть тебя, но ее… Это выше моих сил: здесь мой предел. Я не могу. Когда я представляю ее себе, эту маленькую девочку, которой я не знаю и которую так люблю, представляю, как она будет смотреть и не понимать, что происходит, быть может, даже заплачет, увидев незнакомое лицо… Я не могу. Я знаю, что и я, у которого ни один человек, кроме тебя, не видел слез, что и я заплачу, как ребенок, при жандармах…
К предстоящему концу отношусь спокойно, и ни один из всей своры, окружавшей меня эти 5 месяцев, не мог бы сказать, что когда-нибудь заметил во мне хотя малейшее волнение. Посылаю тебе образчики (лучшие) бедной флоры нашего крепостного двора для прогулки: я их засушил для тебя…
Мое последнее и страстное желание, чтобы у нашей девочки была бы мать, с которой она бы жила и росла. А когда она выросла бы, ты ей показала бы те прекрасные страницы твоей тетради и рассказала бы ей, как я любил тебя, как я любил ее, ты сказала бы, что я расстался с самым большим для меня – с этой великой любовью, с жизнью – в борьбе против горя и страданья других. Передай мой привет отцу и брату. Я часто жалел, что не пришлось повидаться с ними. Это письмо – последнее.
Прощай, друг, прощай, милая, прощай, любимая… Прощай… Это ужасное слово как-будто носится в воздухе и как звук колокола, замирая, становится все тише и тише… Прощай!
8-VII-07 г. Петропавловская крепость».
Глава третья
Разоблачение предательства Азефа
I
Я приступаю теперь к самой печальной странице моих воспоминаний. В мае 1908 года Владимир Львович Бурцев, редактор журнала «Былое», заявил Центральному комитету, что имеет основание подозревать Азефа в провокации.