Воспоминания торговцев картинами
Шрифт:
Господин Шерами строго оборвал меня:
– Сезанна?.. Почему тогда не Ван Гога?
Обыватель рассуждал точно так же. Когда в 1894 году я выставил работы мастера из Экса, мне довелось как-то услышать перебранку возле витрины магазина. Мужчина крепкой хваткой удерживал молодую женщину перед «Купальщицами».
– Заставлять меня глядеть на это – меня, удостоившуюся в пансионе награды за рисование!
– Ну что ж, малышка, – возразил мужчина, – в другой раз ты будешь любезнее со мной.
Эта возмущенная женщина, по крайней мере, не принадлежала к разряду художественных критиков. Но разве один из писателей, на которого критики охотно ссылались по причине его современных тенденций, осмотрев ту же самую экспозицию, не сокрушался о том, что «Сезанна подводит его посредственное мастерство» и что он терпит неудачу «в искусстве
Еще хуже дело обстояло с Ван Гогом: с его живописью не могли примириться даже люди самых передовых взглядов. Чего же удивляться неприятию со стороны публики, если наиболее свободомыслящие художники, такие как Ренуар и Сезанн, не понимали Ван Гога; первый упрекал его за «страсть к экзотике», а другой говорил ему: «Откровенно сказать, вы рисуете как сумасшедший!»
Если старшее поколение встречало столько сложностей на пути к признанию, то что тогда говорить о молодых, таких как Боннар, Вюйар, Руссель, Дени, Аристид Майоль? Впрочем, я напрасно причислил Мориса Дени к молодым, с трудом продававшим свои работы, ибо он сразу добился признания. Я вспоминаю статью, написанную, если не ошибаюсь, господином Арсеном Александром, где можно было прочесть, что главное событие недели – не падение кабинета министров, а выставка Мориса Дени у «Независимых».
Однако уже начиная с 1892 года можно было подумать, что живопись «молодых» вот-вот одержит победу. Один торговец, который выставлял картины старых художников, Ле Барк де Бутвиль, под влиянием Воглера, ученика Сислея, захотел «впустить струю свежего воздуха» в свой магазин. Он устроил выставку «молодых». Но после короткого успеха, вызванного исключительно любопытством, наступило полное затишье.
Ле Барк де Бутвиль был не единственным, кто опередил свое время. До него старый торговец красками, папаша Танги, проявлял такой большой интерес к новому искусству, что предоставлял кредит художникам, создававшим «светлую» живопись.
Этот славный малый, который был по ошибке арестован в последние дни Коммуны как мятежник и которому грозил расстрел, кончил тем, что искренне стал считать себя революционером. Однако по каким-то ему самому непонятным причинам его пощадили, и, став позднее торговцем красками, он покровительствовал художникам-новаторам, в которых находил удовольствие видеть таких же бунтарей, как и он сам. Добавлю к этому, что он также предоставлял кредит тем, кто рисовал в мрачных тонах, но при условии, чтобы они вели размеренный образ жизни, например не посещали кафе и не играли на скачках. Ибо этот коммунар был по своим убеждениям типичнейшим буржуа; никто не смог бы поколебать его уверенность в том, что, ведя себя достойно, художник обязательно «добьется успеха». И если ремесло папаши Танги не принесло ему состояния, то он, по крайней мере, завоевал расположение художников. Эмиль Бернар открыл ему Сезанна и Ван Гога. Последний нарисовал несколько портретов Танги; на одном из них он изображен сидящим, почти в натуральную величину. Сегодня это полотно находится в Музее Родена. Когда к нему обращались с предложением купить картину, папаша Танги хладнокровно требовал за нее пятьсот франков и, если человек возмущался «чрезмерностью» цены, добавлял: «Я ведь не настроен продавать свой портрет». И действительно, холст оставался вместе с ним до конца его жизни; после смерти Танги картину приобрел Роден.
На распродаже коллекции Танги я купил пять полотен Сезанна примерно за девятьсот франков. После того как были оформлены покупки, оценщик, господин Поль Шевалье, похвалил меня за проявленную смелость: надо сказать, что торги начались с десяти франков. Этот комплимент меня только сконфузил, и я признался ему в том, что располагаю всего тремястами франками. Я предложил Шевалье взять их в качестве задатка, пока я не стану полноправным владельцем покупки. Он посмотрел на меня и сказал: «Нет, забирайте свои картины. Вы уплатите мне всю сумму сразу, как только будете в состоянии это сделать». Каким порядочным человеком был господин Шевалье! Воспоминание об этом случае позволяет мне объяснить тот факт, что после смерти Шевалье в его сейфе нашли столько невостребованных расписок.
Однажды, листая кое-какие издания, выставленные в проходах Одеона, я наткнулся на книгу Гюисманса «Некоторые». То, что он написал о сатанизме Фелисьена Ропса, вызвало у меня желание
В одно из посещений Ропса он представил меня своему другу поэту Эдмону Арокуру, которого после этой встречи я не видел более сорока лет.
– Как интересно! – сказал он мне, когда мы встретились с ним вновь. – В первый раз, когда я видел вас у Ропса, вы держали под мышкой папку, и сегодня у вас та же самая папка. Позвольте сказать вам, что тогда, у Ропса, я про себя послал вас ко всем чертям… Вы явились в тот момент, когда Ропс подписывал великолепный оттиск своего «Заклинания», который приготовил для меня. А вы пришли и попросили эту же гравюру для одного клиента. И она досталась именно вам. Но я, – добавил поэт, – уже давно не держу на вас зла.
Ропсу нравилось, что его считают большим бабником. Он не скрывал даже своих неудач по этой части. Как-то он рассказал мне об одном таком приключении.
Однажды Ропс получил письмо следующего содержания: «Господин Ропс, когда я была маленькой девочкой, Вы говорили: „Как мне хочется нарисовать твой портрет, плутовка!“ Так вот, я собираюсь прийти к Вам в мастерскую». Ропс ничего не помнил. Однако ему не терпелось увидеть особу, которая сообщала о себе таким необычным способом. В условленный час в дверь постучали. И он увидел перед собой дородную, седеющую и усатую женщину. «Как вы располнели, господин Ропс! Помните, вы то и дело норовили меня поцеловать; но теперь я замужем, надо сохранять благоразумие…»
В то же время я помню, что за два или три года до его смерти, когда я пришел к Ропсу в мастерскую, он сказал мне: «Я жду женщину». И, увидев, что я намерен удалиться, добавил: «Останьтесь. Когда раздастся три удара через большие интервалы, спрячьтесь в глубине мастерской». Прошло немного времени, я услышал три удара и встал с места. Уходя, я машинально обернулся: старая служанка принесла Ропсу чашку с травяным отваром.
Через Ропса я познакомился с доктором Фийо, большим почитателем импрессионистов. Какие приятные минуты я провел у него! Каждый вторник устраивались «домашние обеды», на которые без особых приглашений приходили завсегдатаи этого дома, а после обедов мы, бывало, с большим удовольствием слушали госпожу Фийо, будущую Жанну Роне, великолепную исполнительницу Венсана д’Энди. К числу близких друзей семьи принадлежал и господин Дюме, начальник отдела в министерстве религиозных культов; благодаря ему вокруг доктора Фийо крутилось множество церковнослужителей. В самом деле, последние, в тех случаях, когда они не осмеливались обращаться непосредственно к господину Дюме, прибегали к помощи любезного хозяина. Как-то один прелат послал доктору великолепного живого омара, написав в записке, приложенной к посылке, следующую фразу, которая казалась мне в то время очень остроумной: «На Вашем столе он будет кардиналом». В другой раз кандидат на епископский сан привел к доктору Фийо, чтобы он их послушал, двух хорошеньких племянниц; они, разумеется, не поскупились на похвалы своему изумительному дядюшке. Все эти хитрости, шитые белыми нитками, «директор культов» брал на заметку, стремясь воспрепятствовать тому, чтобы кто-нибудь недостойный не проник в ряды священной армии, за которой он присматривал; ибо, несмотря на весь свой антиклерикализм, господин Дюме относился очень серьезно к престижу церковной иерархии.