Воспоминания великой княжны. Страницы жизни кузины Николая II. 1890–1918
Шрифт:
Короче говоря, мой свекор испортил меня, и мы с ним были такими добрыми друзьями, что я не могла удержаться, чтобы иной раз не разыграть его. Это иногда попадало в газеты, даже в несколько искаженном виде, но он всегда воспринимал подобные шутки без обиды.
Например, однажды зимой, когда мы ехали в специальном поезде из нескольких вагонов, чтобы покататься на лыжах в Далекарлии, я придумала переодеться пожилой дамой и подарить королю, который играл в бридж в головном вагоне, цветы. План был с восторгом одобрен моим окружением, и я приступила к гриму. У нас не было никакой косметики и очень мало пудры. Я нарисовала морщины жженой пробкой, а щеки натерла кусочками свеклы, спрятала глаза за темными очками и покрыла голову большой шерстяной шалью. Затем попросила у одной горничной плащ на меховой подкладке и надела его, вывернув наизнанку.
Но при виде моего нелепого букета в руках короля, серьезности, с которой он его принял, и церемонных лиц свиты, я больше не могла себя сдерживать. Я села на пол, пытаясь подавить смех и надеясь, что его примут за плач. Король, думая, что у пожилой дамы случился нервный приступ, повернулся к своему казначею и сказал по-французски не без волнения: «Enlevez-la, elle est folle!» («Уведите ее, она не в себе»).
Два адъютанта подняли меня. Перед моими глазами уже вставала картина, как меня выводят на платформу, и поезд уходит без меня.
«Это я, папа!» – закричала я сквозь смех, который сотрясал меня. Адъютанты отпустили меня, выпучив глаза. Король наклонился ко мне поближе, узнал меня и засмеялся. Это был розыгрыш, который действительно отлично удался.
В другой раз весной я взяла его с собой кататься в двухколесном экипаже, запряженном моим маленьким и очень быстрым американским рысаком, которого было трудно удержать, особенно в движении. На главной улице города конь закусил удила, и широкая публика получила возможность восхищаться своим королем в котелке набекрень и мной, в таком же в недостойном виде. Каждый из нас яростно дергал вожжи, силясь остановить коня.
Такие небольшие шалости вскоре создали мне в Швеции определенную репутацию. Обо мне говорили, что я сорвиголова, но это вовсе не раздражало меня. Обо мне рассказывали разные анекдоты и приписывали мне подвиги, о которых я даже и не мечтала. Но я всегда держалась в рамках и всегда знала, как далеко можно заходить, не причинив никому обиды, ибо шалость может оставить отметину.
Прежде чем вновь поселиться за городом в конце той зимы, я отправилась в Булонь навестить своего отца. Я любила эти визиты; простая и спокойная жизнь его семьи благотворно действовала на меня после той публичности, которая была характерна для жизни в Стокгольме. Мы гуляли, иногда посещали театры, но чаще оставались по вечерам дома. Отец читал вслух, а в это время мы с мачехой вышивали. С годами между мной и моим отцом узы любви еще более окрепли. Поэтому однажды, когда во время моего визита он почувствовал необходимость учинить мне строгий допрос о моих шалостях в Швеции, преувеличенные слухи о которых так или иначе дошли до него, я была задета за живое. От него я впервые с удивлением узнала о том, как беспощадно интерпретируются мои детские глупые выходки. От него я услышала о «репутации», которую я стяжала. Это было мое первое прямое столкновение с людской недоброжелательностью, и я была глубоко подавлена. Много времени спустя, после того как отец уже забыл об этом разговоре, я часто вспоминала это, и всегда мое сердце сжималось.
После этого я стала чувствовать себя в Швеции менее свободно. Моя тоска по родине усилилась. В Швеции нашлось много того, чем я восхищалась: ее высокая культура, стремление к порядку, колоссальная способность к организованным формам жизни. Но я оставалась лишь наблюдателем, и, вместо того чтобы по достоинству оценить это, что, без сомнения, мне следовало сделать, я обнаружила, что обращаюсь воспоминаниями к моей собственной бескрайней стране. Эта цивилизация, развитая до такой степени, что индивидуальные усилия уже не имели значения, в которой не было больше места для полета фантазии, тяготила меня. Чем больше я узнавала Швецию, тем больше мечтала о России, которая была так близко на карте, а на самом деле – так далека от меня, и чувствовала почти с ощущением вины, что я шведская принцесса только по титулу.
Однако в те дни моя привязанность к России была в основном романтического и сентиментального характера. Я ничего не знала о ее нуждах, о политических, экономических
Каждый мой приезд в Россию все больше убеждал меня, что там, среди нарастающего хаоса, и находится истинное поле деятельности для меня. И дело было не в том, что эти визиты были особенно приятны. Я приезжала как иностранная принцесса, и принимали меня соответствующим образом. Тем не менее я чувствовала, что здесь, в России, моя жизнь, моя работа, что здесь, а не в Швеции я найду применение своей энергии.
Дмитрий уже больше не жил в Москве. После моего замужества он переехал в Санкт-Петербург и поступил в кавалерийскую академию, где так усердно трудился и так страдал от одиночества, что его здоровью, и так никогда не отличавшемуся крепостью, был нанесен серьезный вред. С ним, конечно, был генерал Лайминг, а император и императрица, которые очень любили брата, часто виделись с ним. Однако советы людей, далеких от всякой реальности, какими были обитатели Царского Села в тот период, не могли значительно помочь ему. Он был лишен жизни в семье в то время, когда она оказалась бы для него драгоценной и необходимой поддержкой. И, будучи теперь конным гвардейцем, он имел образ жизни, как в военном, так и в общественном плане, который был даже еще более изнурительным для человека его возраста и хрупкого телосложения. Его одиночество, слабое здоровье постоянно занимало мои мысли. Я всегда беспокоилась о нем, не имея возможности что-то предпринять, и это тоже играло определенную роль в том, что мои мысли все чаще обращались к России.
Чтобы бороться с этим, я рано вставала и весь день занимала себя делами. К осени 1910 года мы обосновались в нашем новом доме в Оукхилле.
Моя дорогая Цецилия Фалькенберг, фрейлина, которая приехала в Россию, чтобы сопровождать меня в Швецию, вышла замуж и покинула меня. Я болезненно скучала по ней, так как она всегда вносила радость в мою жизнь и окружала меня почти материнской лаской. Более того, она была человеком недюжинного ума и такта. Но при выборе моих двух новых фрейлин мне очень повезло, а лейтенант Рудебек согласился оставить военную службу и стать нашим казначеем и постоянным управляющим нашего хозяйства. Мы все четверо жили вместе в Оукхилле, и я часто была благодарна за таких преданных и приятных компаньонов.
Оукхилл был расположен недалеко от Стокгольма, на холме, возвышающемся над узким проливом. Он был окружен зелеными полянами парка приблизительно на милю вокруг, а его сад террасами спускался к воде. Великолепные дубы дали ему имя.
Дом был светлый и просторный, современный и удобный – в общем, самый милый из тех, в которых я когда-либо жила. В то время у меня не было вкуса, и в убранстве, вероятно, это сказывалось, но в общем дом выглядел приятным, непретенциозным. Я была очень рада переехать из мрачного дворца.
Как только все было более или менее приведено в порядок, я дала бал, чтобы отпраздновать свое двадцатилетие. Помню, это было приятное событие. Цветы мне прислали из Ниццы; дом был ими заполнен; когда гости уходили, то уносили их охапками.
Дни набегали один на другой. Обеспокоенная бесцельностью своего существования, я приняла решение по-настоящему чем-нибудь заняться. Рисование я забросила давно, так что той зимой я поступила в школу живописи.
Школа, которую я выбрала, была лучшей в Стокгольме. Принц Евгений, младший брат короля, очень талантливый художник, был единственным во всей семье, кто поощрял мое желание учиться, хотя и у остальных мое решение не встретило никакого противодействия, только удивление.