Воспоминания выжившей
Шрифт:
Теперь она уходила туда каждый день, чуть ли не после обеда, и возвращалась уже заполночь. А мы с Хуго сидели у окна, подглядывали из-за штор, всматривались в почти полную тьму — один тусклый фонарь тщетно пытался осветить весь пустырь. Призрачно белели размазанные пятна физиономий, поблескивали бутылки, тлели сигаретные светлячки, вспыхивали зажигалки и спички. Голоса слышались, лишь когда кто-то смеялся или пел, когда вспыхивала ссора. Хуго при этом вздрагивал, съеживался. Но ссоры затухали быстро, их подавлял закон стаи, коммунальное вето.
Заметив возвращающуюся Эмили, мы покидали наблюдательный пост и быстренько притворялись спящими на своих законных местах, чтобы она на заметила нашей шпионской деятельности.
В течение всего этого периода, проникая сквозь цветы
Здесь я хочу подчеркнуть, что упомянутый мной упадок сил не идет ни в какое сравнение с маразматическими ощущениями «личного» характера, что беспорядок и разгром «застенных» комнат не шел ни в какое сравнение с удушающей затхлостью семьи, «личного». Перейти из «реальной» жизни туда, за стену, всегда представляло гигантское облегчение, открывало новые возможности, альтернативы. Дно психологического климата застенной ирреальности парило на высоте, недосягаемой для мира, для времени и пространства, в которых влачила свое марионеточное существование так называемая семья.
Каким законам повиновался невидимый разрушитель, какие потребности побуждали его к действию? Я очутилась вдруг в длинном странного вида проходе… Как будто неестественно вытянувшийся широкий вестибюль, конец которого теряется вдали. Двери, ниши… в такие ниши обычно засовывают громоздкие вазы, ставят туда столики со статуэтками и всякой декоративной мелочью, вешают картины… Открываю дверь — а там все не так. Мощный порыв ветра вздул парусом шторы, повалил хрупкие столики, смахнул книги с подлокотников кресел, сдул окурки из пепельницы на ковер, взмел пепел в воздух, да и пепельницу чуть не скинул со стола. Открываю другую дверь — там все в порядке, она не просто выглядит, как комната в гостинице, готовая принять постояльцев, но как будто эти аккуратные постояльцы — один, двое? Он и она? — только что вышли, через полуоткрытую дверь я ощущаю отпечаток чьей-то личности. Войдя же, в следующий момент, я уже вижу полнейший беспорядок, как будто рука шаловливой девочки влезла в кукольный домик и в пароксизме гнева размела все по углам.
Я решилась перекрасить все комнаты.
Рассуждаю так, будто вся совокупность помещений стабильна, узнаваема, запоминаема, не меняется от раза к разу. Прежде всего, конечно, покрасить. Что проку приводить в порядок мебель, если она останется в тех же ободранных стенах? Итак, краска. В одной из комнат, предварительно опустошенной, на подстеленных на пол газетах выстроились жестяные ведра и банки с красками разных цветов, разных размеров. Лишь несколько минут назад здесь стояла мебель, я помню это. Кисти — как же без кистей! Бутылки скипидара, лестница-стремянка, которую я уже неоднократно замечала в комнатах. Начала я с хорошо знакомой комнаты — гостиной с парчовыми шторами, розовыми и зелеными шелками и мебелью из дорогой древесины. Все приличное сгрудила в центре помещения под чехлами, тщательно вымыла стены и потолок горячей водой со щелоком, слой за слоем нанесла краску, и поверхности меняли цвет от сероватого до белоснежного, фарфорового. Я как будто оказалась внутри пустой яичной скорлупы. Словно бы из комнаты удалили какие-то наслоения, не дававшие вздохнуть. Мебель я так и оставила в центре под чехлами; она показалась мне теперь слишком жалкой для такого прекрасного помещения. Кроме того, расставь я мебель, домовые снова ее перевернули бы, да еще и стены б изгадили… Но нет, этого не случилось. Мне кажется, не случилось, хотя наверняка я не знаю. Больше я в ту комнату не попадала. Нельзя сказать, что я ее искала и не нашла. Может быть, если выразиться точнее — забыла о ее существовании? Но это означало бы говорить о ней, как о заурядном жилом помещении. Так можно было выражаться, находясь в той комнате; там мои действия имели смысл, связь с предыдущими, какое-то будущее, определяемое по большей части разрушительными элементами. Но это ощущение связности, контекста присуще лишь конкретному визиту в конкретную комнату. В следующее посещение комната иная, мое отношение к ней меняется. Причем сказанное относится к любой из комнат застенного пространства.
Сейчас я без всяких колебаний, пожалуй, даже с удовольствием описываю состояние анархии, сумбурных изменений. Но придется вернуться к «личному», а это связано с неудовольствием, придется мне побороть себя.
Приблизившись к двери, я приготовилась увидеть за ней результат бесчинства домовых, однако вместо этого обнаружила идеальный порядок. Комната выглядела безрадостно, подавленно, уныло из-за того, что вещи находились на положенных местах и в своем времени, но ничто не изменилось, ничто не изменило порядку.
Стены бездарны и безжалостны, мебель тяжкая, сверкающая безнадежной полировкой, диваны и кресла еще гаже: они похожи на спокойно беседующих взрослых; ножки большого стола больно давят ковер.
И люди. Настоящие люди, не какие-нибудь видения-впечатления. Главная среди них — женщина, которую я хорошо знала. Высокая, крупная, здоровая — кровь с молоком. Голубые глаза, розовые щеки, рот серьезной школьницы-отличницы. Масса каштановых волос взгромождена на макушку и каким-то образом там закреплена. Одета она на выход: одежда дорогая, качественная, модная. Тело внутри этой одежды вело себя скромно, хотя и с достоинством, не без изящества. Руки и ноги женщины проявляли недовольство, они не желали соседствовать с такой одеждой. Чувствовалось, что хозяйка туалета облачилась в него без особого желания.
Дама эта что-то втолковывает другой женщине, гостье, обращенной ко мне спиной. Я вижу лицо и глаза женщины. Глаза, не затуманенные сомнениями, как небо, безоблачное уже долго время и уверенное в своей грядущей безоблачности; не отягощенные выражением чего бы то ни было, глаза ее собеседницу не видели. Не видели они и ребенка, которого энергично подбрасывали колени женщины, используя стопы в качестве толчковых пружин. Оставалась для них невидимой и маленькая девочка, стоявшая рядом с нею, с матерью, наблюдавшая, вслушивающаяся, напряженная. Казалось, девочка всем телом впитывала информацию из внешнего мира: его угрозы, предупреждения, симпатию, а чаще — антипатию. Лицо и вся фигура девочки словно бы излучали боль. Ее придавливала вина, осуждение. Сцена в комфортном интерьере формализовалась в жанровую композицию викторианской эпохи или в старинный фотоснимок с надписанным крупными готическими буквами названием: «ПРОВИНИЛАСЬ».
На заднем плане маячит мужчина. Военный или бывший военный. Высок, отличного сложения, но в себе неуверен, зажат и скомкан. Непримечательное симпатичное лицо, чутко реагирующее на боль, полускрыто пышными усами.
Речь держит женщина, мать, хозяйка, госпожа. Она и только она вещает и вещает, без умолку, без перерыва, как будто в комнате нет более никого одушевленного, как будто она не обращается ни к кому из присутствующих, ни к гостье, ни к мужу, ни тем более к маленькой девочке, которую считает главной преступницей.
— …Откуда мне было знать? Разве меня хоть кто-нибудь предупреждал? И так изо дня в день, изо дня в день. К вечеру я вся измотана, выжата, как тряпка, валюсь с ног, перед глазами все как в тумане. Читать? Книга валится из рук, веки смыкаются. Эмили просыпается в шесть. Ну хоть до семи я приучила ее вести себя тихо, но потом… И начинается: без перерыва, ни минуты отдыха. У меня уже мозги набекрень…
Мужчина помалкивает, курит. Палочка пепла удлиняется, рассыпается. Он бросает боязливый взгляд на женщину, с виноватым видом подтягивает к себе пепельницу, продолжает высасывать из сигареты дым. Девочка — ей лет пять-шесть — сосет палец. Тоже помалкивает. Переживает критику своего поведения, осуждение самого своего существования. Темноволосая девочка, в глазах ее, как и в глазах отца — боль и чувство вины.