Воспоминания. Лидер московских кадетов о русской политике. 1880–1917
Шрифт:
Как бы то ни было, мой первый блин вышел комом, что очень меня огорчило. Я пошел поделиться с Плевако этим моим огорчением. Он мне посоветовал подать кассационную жалобу, заверяя из опыта, что в сектантских делах Сенат либеральнее и справедливее низших судов. В кассационной жалобе я указывал, что в установленных дознанием фактах и даже в самом тексте вопроса, который палата поставила на свое разрешение, не содержится главного – указания на умысел совращения. Толстой же с своей стороны написал А.Ф. Кони письмо, прося обратить на это дело внимание. В результате приговор был кассирован по отсутствию состава преступления в тексте вопроса. Когда дело стало слушаться во второй раз, прокурором был Бобрищев-Пушкин, незадолго до этого написавший прекрасную книгу о суде присяжных. Он отказался от обвинения по статье о совращении, но находил, что подсудимый виноват в «кощунстве», непочтительных выражениях по адресу Церкви, которую он позволил себе назвать, как было записано в дознании, «овощным хранилищем». Услышав эти слова прокурора, подсудимый протянул мне какую-то богослужебную книгу, где без всякой насмешки, а с большим почтением Церковь именовалась «овощным хранилищем». Нельзя было считать кощунством цитату из богослужебной книги и во всяком случае намерение этими словами оказать неуважение к Церкви – ничем не было доказано и не могло быть предположено. Такой неожиданный оборот с этой цитатой вызвал у самих судей улыбку, и подсудимый был вчистую оправдан. Так кончилось мое первое дело.
Я так подробно рассказал об этом незначительном деле не только потому, что оно, как первое, для меня особенно памятно, но еще потому, что и в нем уже наметились те общие выводы, к которым я позднее пришел в своей практике, относительно того, чего и как в судах можно было достигнуть. Но хочу сначала привести еще несколько более интересных примеров из той же области, к которой принадлежало мое первое дело, то есть из вероисповедных процессов.
Во-первых, дело о «ритуальном» убийстве, которое тогда на себя не обратило
Конечно, им было невозможно совершенно исчезнуть из мира, и они с ним сносились через посредников; в более позднее время, когда аппарат государственной власти усилился, число настоящих, последовательных «бегунов» уменьшалось. Компромиссы с миром становились необходимыми, и из секты «бегунов» постепенно выделилась особая категория, которые получили название «жиловых бегунов». Они жили в миру, признавали и государство, и власть, и деньги, не признавали только существующей Церкви; но и ее не трогали и не осуждали, а только молча от нее отошли. Старообрядцев, не посещавших Церковь, признающих только свою духовную власть, было много и помимо них; бегунов поэтому не было повода трогать. Прозелитизма же, проповедания, совращения за ними не наблюдалось. Но так как они были все-таки полны религиозного одушевления, то были честны и воздержаны в своей личной жизни и потому обыкновенно были зажиточнее и богаче других. Возможно, что они давали полиции взятки, чтобы к ним не придирались. Косо смотрело на них одно духовенство. Но поставить им в вину было нельзя ничего. Правда, у них часто бывали, живали и потом исчезали никому не известные люди, и недоброжелатели их подозревали, что они пристанодержатели, скупщики краденого и что из этой профессии возникали их состояния, но доказательств на это все-таки не было, а у полиции были свои причины относиться к ним снисходительно. На деле эти «незнакомцы» были «настоящие бегуны», которым «жилые бегуны» давали пристанище и иногда средства к жизни. Так стояло дело, пока не стали обращать внимание на один странный, но повторявшийся факт. Было замечено, что эти отпавшие от Церкви, состоятельные, безупречные люди исчезали бесследно. Никто не видел ни как они умирали, ни как их хоронили. Многие старики этой секты тяжело болели несколько времени; все селение или город ждали их смерти, но вдруг узнавали, со слов семьи, что больной поправился и «ушел в Иерусалим Богу молиться». Это было обычное объяснение, которому скоро перестали верить. Замечали и то, что такой уход «Богу молиться» обыкновенно совпадал с присутствием в их доме и таким же исчезновением незнакомых людей. Отсюда пошла легенда, неизвестно кем сочиненная, но которой в этих местах все верили, будто этих старых людей убивали; было придумано и объяснение: так как они своей жизнью в миру были грешны перед Богом, то они должны были искупить эти грехи мученической смертью. Потому их единомышленники, с их согласия, их убивали. Этот ритуал и назывался «красной смертью». «Красная» была, вероятно, равнозначаща «прекрасной», «желанной» смерти. Потом же это стали понимать буквальнее и прозаичнее и утверждать, будто их душили красной подушкой. Такое мнение возникло, существовало, его повторяли казенные миссионеры, добиваясь, чтобы секта «бегунов» была признана в установленном порядке «особо вредной» сектой, как скопцы, чтобы можно было карать за одну к ней принадлежность. Но кроме непонятного факта исчезновения и возможного его объяснения, против них ничего не было. И вот, наконец, такой факт появился. В одном селении Шуйского уезда, я не помню имени ни селения, ни действующих лиц, жил такой «жиловой бегун», который на вопрос о его вере всегда называл себя «православным», а долголетнее непосещение церкви объяснял недосугом и нездоровьем. С ним случилось то же, что и с другими. Он заболел, и у него появились незнакомые люди; потом все исчезли, а через несколько дней жена объяснила, что больной поправился и ушел «Богу молиться». До тех пор все шло по ритуалу. Но через несколько месяцев, уже в сентябре, когда ребята в лесу собирали грибы, собака стала рыть землю и дорылась до трупа. Он так разложился, что нельзя было определить даже возраста. Но по одежде и другим признакам удостоверились, что это был исчезнувший старик. По заключению уездного врача, который за неимением специалиста по судебной медицине делал вскрытие трупа, на нем не оказалось никаких внешних знаков насилия. Врач констатировал только увеличение сердца, жировое его перерождение. Но по каким-то кровяным точкам эксперт заключил, что он умер от удушения «красной подушкой». Экспертиза, таким образом, только подтвердила общераспространенную версию или, вернее, была сама ею вдохновлена. Как-то удалось найти тех незнакомцев, которые были у покойного перед его смертью. Их тождество было свидетелями установлено, в том числе и женой. Но они говорили, как и жена, что старик ушел из дома еще до смерти. Делом заинтересовался Синод. По его требованию ему были высланы копии с дела, и последовала экспертиза казанского профессора по богословию Ивановского, который легенду о «красной смерти» признал и совершенно возможной, и логически правдоподобной. Если покойный был действительно удушен, как это утверждает медицинская экспертиза, то остальное становится ясным. Все дело было, таким образом, только в ней. Я попросил Соколова дать мне копию с этой экспертизы, привез ее в Москву и показал профессору судебной медицины Нейдингу. Он и помощник его прозектор Минаков заинтересовались этим делом, так как, по их словам, никогда не видели более безграмотной экспертизы. Указание на удушение как на причину смерти для трупа, который несколько летних месяцев лежал в земле, было вообще невозможно; разве если бы оказались наружные повреждения горла, дыхательных путей и т. д. Ссылка же на точечные образования в крови в разложившемся трупе бессмыслица; они могли быть не прижизненным явлением, а трупной имибицией. Наконец, сам эксперт, видевший труп, установил, что покойный страдал «перерождением» и «расширением» сердца; это расширение указывало на длительную сердечную болезнь и не могло произойти мгновенно от одного удушения. Дело становилось ясно. Искусственно созданный миф о «ритуальном убийстве» сбил с толку экспертизу. Создателем всего этого дела был уездный врач, который в своей наивности и безграмотности дошел до того, что говорил об «удушении красной подушкой». Это еще куда бы ни шло, если бы на трупе оказалась хотя бы «красная нитка», но этого не было; все было взято из той легенды, которую надо было сначала проверить. Подобная экспертиза была, однако, одобрена Владимирским губернским правлением и, к стыду его, Медицинским департаментом в Петербурге.
Нельзя было оставить такое дело без защиты. Соколов списался с начальником Шуйской тюрьмы, которого я потом видел несколько раз и сохранил о нем воспоминание как о добрейшем человеке, которых в те времена можно было встречать на не соответствующих их характерам должностях. Обвиняемые заявили суду о желании иметь меня своим защитником. Я же подал прошение о вызове экспертом профессора Нейдинга, но срок для вызова свидетелей и экспертов истек еще раньше моего приезда во Владимир, и мне было за пропуском срока отказано. Я попытался привлечь к защите более авторитетных людей, чем я. Просил Плевако. Он не отказал, но согласился условно: если по ходу процесса я увижу, что он необходим, чтобы я ему послал телеграмму, и тогда он приедет. Я ее действительно послал в трудный момент, но он не приехал, сославшись на что-то, что ему помешало. Больше всего, вероятно, помешали ему его отношения с Победоносцевым, который, как и весь Синод, этим делом был заинтересован. Это и была одна из причин, почему я особенно дорожил участием в этом деле именно Плевако. Пришлось мне защищать одному. Не буду рассказывать всего хода процесса. Свидетели внесли мало нового и возбуждали улыбки, когда объясняли, почему десятки лет они в церковь не ходят. Оказывалось все по «случайности», которые повторялись многие годы. Но от свидетелей ничего и не ждали. Главным материалом казались две экспертизы – медицинская и духовная, в лице профессора Ивановского. Суд не пожелал выслушать нового специалиста-врача, но Нейдинг и особенно Минаков меня достаточно «начинили» и просили на всякий случай записывать в протокол показания экспертов. Их было двое – уездный врач и губернский врачебный инспектор. Я начал с того, что просил суд их допрашивать порознь, в отсутствии друг друга. С экспертами так обыкновенно не поступают, на что мне и указал председатель Кобылкин. Я настаивал, и он согласился. Затем я стал просить ответы эксперта на некоторые вопросы целиком записывать в протокол. На вопрос, зачем мне это нужно, я объяснил, что по закону, если свидетель будет осужден за заведомо ложное показание на суде, то это осуждение может быть основой для пересмотра процесса. Это, очевидно, должно относиться и к экспертам. Для этого-то мне необходимо, чтобы в протоколе их показания были точно записаны. Это мне нужно не для присяжных, а для дальнейшего направления дела. Это предупреждение о возможности обвинения против экспертов имело благодетельный результат. Они испугались и стали или противоречить друг другу, или от ответов уклоняться. Так на вопросы, заданные им порознь, – считают ли они увеличение сердца следствием удушения или длительным процессом, а точки в сосудах явлением «прижизненным» или «трупным» явлением, – они давали такие ответы, что сами присяжные улыбались. В довершение всего уездный член суда, который сидел в составе присутствия, просил уездного врача объяснить, из чего он заключил, что покойный был удушен «красной подушкой»? На что эксперт имел наивность ответить, что он так заключил потому, что иначе почему бы эта смерть называлась «красною»? Словом, медицинская экспертиза была для обвинения полным провалом. Положение поправил эксперт богословия Ивановский; он добросовестно признал, что это дело будет решаться медиками, а не богословами. Но если доказано, что покойный удушен и последние люди, которых потерпевший видел, были «бегуны», то изучение их заблуждения позволяет понимать мотив такого убийства. Он рассказал про реформу Никона, про раскол, про учение, что в Православную Церковь вселился Антихрист; указал, что «жиловые бегуны» необходимы, чтобы настоящие «бегуны» могли существовать, но что, с их точки зрения, они поддались уже диаволу, что этот их грех может быть искуплен мученической кончиной и что в этом обвинение находит свое полное объяснение. Как присяжные к этому отнесутся, дело их совести. Он же дает объяснение, которое может быть им полезным, чтобы решить, достаточно ли этих мотивов или надо искать каких-либо других. Заседание было прервано до утра, и тогда произошел памятный для меня эпизод.
Я сидел в гостинице и готовился к речи, когда кто-то ко мне постучал и вошел древний старик с белой бородой, в черном подряснике. Он начал с того, что пришел открыть мне «великую тайну»; раз я, как это он знает, стараюсь помочь «православным», которые страдают за то, что остаются верны вере отцов и на которых за это клевещут. Никого из своих стариков они не убивают. Это все слуги Антихриста выдумали. Но православные не хотят допустить, чтобы те хорошие люди, которые помогают своим и которые ради этого жили в мире в грехе, в грехе бы и умерли. Потому перед смертью они их из домов их уносят, чтобы они умерли среди не грешного, людского, а Божьего мира и чтобы руки нечестивых к ним не дотрагивались. Потому их перед смертью уносят в сад, огород или лес и там погребают, а нечестивцам говорят, что они «ушли Богу молиться». Я спросил старика, согласен ли он это суду объяснить? Он на меня рассердился.
– Я вам это открыл потому, что думал, что вы вместе с нами, а если вы на их стороне, то жалею, что вам эту тайну открыл.
Я его успокоил, дал ему слово, что об его визите ко мне я суду не скажу. А он просил передать подсудимому привет от старца – имени его я не запомнил. Я не мог нарушить своего обещания, да это было бы и ни к чему. Я его показание использовал иначе. В своей защитительной речи я более всего занялся докторами. Это было легко. Переходя к экспертизе Ивановского, я его похвалил, но сказал, что его экспертиза есть только фантазия, основанная на том, что эксперты признали смерть удушением. Но это сказали такие эксперты, которым верить нельзя. Потому остается в деле один только факт: бесследное исчезновение старых людей. Почему же не допустить другого более простого объяснения? И я изложил от себя то, что рассказал мне накануне старик. Сослался на обычай, когда даже цари перед смертью принимали схиму, чтобы умереть праведниками вне грешного мира. Тогда все будет ясно, без всяких предположений убийства. Перед вами не убийцы, а хорошие люди, которые помогли «своему» умереть, как, по их мнению, прилично христианину, вне мирского соблазна.
Подсудимые были оправданы, к огорчению прокурора. Им был Л.В. Скопинский, позднее ставший прокурором Виленской судебной палаты и, если память мне не изменяет, до Революции погиб жертвой террористического акта. Он за оправдание винил суд, который не хорошо формулировал вопросы. Вопросы обвиняли обоих в убийстве, а нужно было допустить возможность, что убил кто-то другой, а они были только участниками. Он мог быть и прав, судя по разговору, который был у меня с присяжными на вокзале при моем отъезде из Шуи. Они там меня обступили, были очень довольны, что я разнес докторов, но все же прибавили:
– Конечно, доктора сплоховали, но только мы-то знаем, что «красная смерть» существует. У вас в Москве этого не знают. Там нет «бегунов», а мы доподлинно знаем, что «красная смерть» практикуется.
И шли какие-то примеры и имена.
– Но если «бегуны» и употребляют «красную смерть», то никто не может сказать, что именно эти люди убили; может быть, и не они. Потому мы их и оправдали.
Так просто иногда объясняются непонятные с первого взгляда вердикты присяжных.
Через несколько дней после моего приезда в Москву пришел Плевако и принес полученное им из Шуи письмо. «Оно относится к вам», – сказал он. Это был отголосок процесса. Письмо было написано на пергаментной бумаге, славянской вязью, как писали прежде богослужебные книги. По содержанию это была благодарность Плевако за защиту в Шуе. Не знаю, кто сочинил это письмо, но я заподозрил в этом участие моего «старца». В его представлении я был послан Плевако; вероятно, телеграмма, которой мы из Шуи с ним обменялись, дала такому предположению повод. Я из этого длинного письма запомнил две фразы. «Вам, г. Плевако, – говорилось в нем, – отпущено от Бога семьдесят лет, более или менее, а в доверенном вами из „состава его личности“ видится юношеский возраст». Наконец последняя: «Шуя и вся окрестность как гром гремит: вот как безденежно защищал Московской Плеваки помощник».
Чтобы с этим покончить, скажу несколько слов о другом процессе, связанном с этим. Я получил письмо от начальника Шуйской тюрьмы, что у него содержится арестант, которого будут судить за бесписьменность, как «не помнящего родства», и который просил меня приехать его защищать. Он прибавлял, что его просьбу поддерживает старец, с которым я познакомился на процессе «красной смерти». Обвинение против «не помнящих родства», то есть тех, кто не хотел открыть своего имени, были чисто формальны. Никто не спрашивал о мотивах сокрытия имени. Раз он его не открывал, то можно предполагать было худшее: что он может быть беглый каторжник, и таких «не помнящих» ссылали в Сибирь на поселение. Когда-то Н.В. Муравьев писал в «Русском вестнике» статью об этом массовом и курьезном русском явлении. Мне стало ясно, что это «бегун», раз ему покровительствует старец, и я не хотел ему отказать. Но как можно было его защищать? Вспомнив, что Плевако мне говорил о «либеральности» Сената, мне пришла такая мысль. «Не помнящих родства» карают потому, что не знают мотивов молчания и их предполагают преступными. А что, если суд мотивы эти узнает и они не будут преступны? «Бегуны» не считаются «особо вредной» сектой, и за одну принадлежность к ним пока не карают. А тогда, если вера их запрещает им открывать свое имя – можно ли их за это карать? Конечно, сам суд не решится на себя взять оправдание. Это дело Сената как толкователя законов. Дело же низших инстанций – установить только факт, то есть в данном случае мотивы молчания. Я собирался применить тот принцип, который когда-то внушил мне Плевако. Показания подсудимого можно отвергать, только если они или неправдоподобны, или противоречат фактам дела. Если нет ни того ни другого, им должно верить. Я приехал накануне в Шую, повидался с подсудимым, который оказался очень толковым. Он мне обещал объяснить суду, почему он не может открыть им своего имени, заявить, что, по его убеждению, со времени церковной реформы люди приняли печать Антихриста. Но обещал говорить это вежливо, без укоризны, с полным уважением к их судейскому верованию. На все это он легко согласился; очевидно, он был не фанатиком, а просто к своей вере привычным. Я вошел в зал, когда шло заседание по другим делам. Были те же судьи, что на «красной смерти». Они смотрели на меня с изумлением: все дела так ничтожны, кого же я приехал защищать? Во время перерыва меня пригласили в совещательную комнату и расспрашивали, что мой приезд означает? Я им объяснил. Я не буду для подсудимого просить оправдания. Все это я буду делать в Сенате, но первую инстанцию я прошу позволить подсудимому объясниться и записать показания его в протокол; суд может найти, что эти мотивы не оправдание, это дело его. Я же защищать подсудимого буду в Сенате. Судьи заинтересовались такой постановкой вопроса и только просили меня принять меры, чтобы подсудимый не увлекся и не наговорил лишнего, чего они не могут допустить по отношению к Церкви.
Когда началось заседание, я просил записать в протокол, что подсудимый меня уполномочивает принести на приговор суда апелляционную и кассационную жалобы и поддерживать их в палате и Сенате. На традиционный вопрос о виновности я посоветовал подсудимому признать факт вины, и тогда председатель, по установленной практике, предложит ему дать объяснения. Все обошлось благополучно. Подсудимый без утайки все рассказал, объяснил, что он считает себя «православным», что судьи смотрят иначе и, покуда они смотрят иначе, он им своего христианского имени не имеет права открыть. Иногда председатель считал себя обязанным его останавливать, напоминать об уважении к властям, и старик тогда извинялся, если в чем согрешил, и признавал себя обязанным властям подчиняться: «Вы же, власти, поступите со мной как хотите, я за все буду своего Бога благодарить».