Воспоминания. Том 1
Шрифт:
Я очень любезно принял профессора П.В. Верховского и, указав ему на то, что был очень огорчен его статьею, появившейся вслед за моим назначением, и просил его объяснить мне ее мотивы и основания.
Профессор стал мне что-то говорить, не помню теперь уже что; я же, воспользовавшись короткой паузой, спросил его:
"Помните ли Вы, Павел Владимирович, ту семью, в которой вы жили в раннем Вашем детстве и юности; среди членов этой семьи были и лютеране. Помните ли Вы, как эти лютеране заразились Вашею пламенною детскою верою и приняли православие; как Вы не пропускали ни единого богослужения в храме, прислуживали епископу, держа пред ним евангелие; как, следуя голосу своей чуткой детской души, Вы стремились к иночеству, проживая на Валааме, пребывая в теснейшем общении со старцами и подвижниками...
Скажите
Профессор был ошеломлен: мои слова застали его врасплох. Он недоумевал, откуда мне известны эти, быть может, им самим забытые, страницы его жизни и... он не знал, что ответить. Мне казалось, что, воскресив их в его памяти, я задел самое больное его место, и мне стало его жалко.
"Не думайте, Павел Владимирович, – продолжал я, – что я обижен Вашею статьею. Заблуждались Вы добросовестно; писали о том, что искренно исповедовали, не зная меня лично – обижать меня умышленно не собирались. Но значение Ваших статей – широкое; они обижают чувства каждого человека, верующего просто, не по-ученому; вносят соблазн и сумбур в умы, отягощают их сомнениями... И я в детстве и в юности не выходил из храма; и я провел всю свою юность в кельях старцев, и не было монастыря, которого бы я не посетил; нет и теперь дня, чтобы я не тосковал по Валааму, по Оптиной или Сарову... Не привелось мне там остаться навсегда; но я не изменил правде детских восприятий и ощущений и вижу в них единственный ответ на все те вопросы, какие Вы разрешаете теперь эмпирическим путем... Вы пробуете переустраивать церковную жизнь рационалистическими способами, хотите ввести ее в несвойственное ей русло. Но Церковь не должна смешиваться с государством, а должна стоять над ним; не должна ассимилироваться с "новыми" требованиями жизни, а должна всегда стоять на одном месте, как скала, как маяк; "прогресса" в области религии, из которой церковь черпает, свое начало и животворную силу, – не может и не должно быть; наоборот, нам нужно повернуть церковную жизнь назад, к требованиям забытой всеми "Книги Правил"...
Не помню, что мне сказал в ответ проф. П.В. Верховский. Помню лишь, что мы дружески расстались с ним. Крепко пожимая мне руку, он на прощание заметил, что, если бы был знаком со мною раньше, то не написал бы своей статьи.
Расставшись с ним, я, в сопровождении нескольких галичан, объехал мужские гимназии и посетил реальное училище, где присутствовал на уроках Закона Божия. Жалкие я вынес оттуда впечатления. Одна рутина, а жизни – не было.
Один из законоучителей, представляя мне учеников выпускного класса, сказал мне: "вот этот – самый лучший в классе; а вот этот – самый плохой". Меня передернуло от такой бестактности: я недоумевал, спрашивая себя, неужели пастырь церкви, пред которым раскрываются десятки тысяч душ его пасомых, так мало изучил человеческую душу; неужели он не понимал того, что, аттестуя так своего ученика перед всем классом и в присутствии того, пред которым трепетали не только запуганные дети, но и их начальство, он терзал душу ребенка, создавал одно из тягостных, неизгладимых впечатлений, какие будут, быть может, всю жизнь давить сознание ошельмованного, сконфуженного юноши...
И, подойдя к нему, желая загладить неприятное и тяжкое впечатление от слов батюшки, я спросил "самого плохого ученика":
"А Вы посещаете Церковь в праздники и воскресения?"
"А как же; и накануне хожу на всенощную", – бойко ответил он.
"А случалось ли Вам, идя по улице, встречаться с нищими?"
"О да, часто, теперь их особенно много", – последовал ответ.
"Что же Вы делали, когда встречались с ними? Подавали ли им милостыню, сколько можно?" – продолжал я спрашивать.
У мальчика заблестели глаза, и он живо ответил:
"Всегда давал, когда были деньги"...
"Тогда Вы – самый лучший ученик в классе", – ответил я ему.
Священник был несколько сконфужен, а весь класс торжествовал. "Самый плохой ученик" тоже сиял от радости. Позорное клеймо было с него снято.
По выходе из класса, я посоветовал законоучителю бережнее относиться к впечатлительной детской душе.
Глава LXXVI. Прибытие в Туапсе. Главноначальствующий Сорокин. Монахиня Мариам. Священник Краснов. Старец Софроний
Из Ростова я направился в Туапсе. Поезд прошел чрез Екатеринодар ночью, и я только позднее узнал, что на вокзале ждали моего прибытия местные власти и духовенство, получившие, без моего ведома, извещение о моем отъезде из Ростова в Туапсе. Я рассчитывал заехать в Екатеринодар лишь на обратном пути, по окончании сложного дела ревизии Иверско-Алексеевской общины.
Стояли жестокие морозы; снежная вьюга замела железнодорожные пути: я с трудом доехал до Туапсе. Еще сложнее было добраться до обители, скрытой в глубоком ущелье Кавказских гор и буквально задавленной снегом. Мудрые основатели монастырей обычно созидают их в местах неприступных и нередко даже умышленно портят дороги, чтобы оградить обитель от какого бы то ни было общения с миром. Добраться до обители можно было только пешком, по узенькой тропинке, что зимою представлялось вдвойне затруднительным... В это время обитель в буквальном смысле слова была отрезана от мира.
Несмотря на ужасную метель, меня встретили, по прибытии в Туапсе, местные власти, во главе с военным, отрекомендовавшимся мне "главноначальствующим Сорокиным".
Отрапортовав мне по-военному, Сорокин стал говорить... Я не помню его имени, звания и чина; не уверен и в том, не перепутал ли я его фамилии; но то, что он говорил, я слышу еще сейчас.
"Вот уже скоро 10 лет, как Иверско-Алексеевская община плачет горькими слезами, а еще и до сих пор никто не утер ее слез... Но, видно, услышал Господь молитвы обиженных; знаем мы, ради чего Вы приехали и с чем уедете от нас... Разбойники получат свое, и половина их уже попряталась: они знают, что Вы спуску им не дадите... Знаете ли Вы, где зараза? Она сидит в священнике Краснове: сам он революционер, да и сыновей своих по-своему воспитал, и не раз уже они по тюрьмам сидели. Как явился сюда Краснов, так и пошли у нас разгромы, да бунты, да разные революционные вспышки не в одном, так в другом месте... А я этих революционеров – нагайкою. Они ведь смелы тогда, когда власть труслива; а как видят, что власть их не боится, так они сами в трусов превращаются... Сделал я на них облаву раз, сделал другой раз, переловил их, да пустил в ход нагайку раз, пустил ее два, для третьего раза и надобности уже не оказалось... Присмирели, да в глаза стали смотреть... Тогда я их на работу...
Чтобы у меня здесь все было, – сказал я им. – И чтобы серебряная звонкая монета была, и продовольствие чтобы было, и чтобы никаких очередей подле лавок не стояло, и чтобы в изобилии крупчатую муку, какую контрабандой жиды вывозят, достали... Живо! – скомандовал я, – а не то опять под нагайку поставлю... А чрез неделю все и получилось; а мне никто из этих разбойников даже угрожать не осмелился", – закончил свой рассказ Сорокин.
В том, что Сорокин говорил правду, а не величался своими подвигами – у меня сомнений не было... Об этом свидетельствовал не только он сам своим видом смелого, решительного человека, привыкшего к стремительным действиям и никогда не опаздывавшего, умевшего мастерски ловить момент и пользоваться им, но и то, что я увидел, приехав в Туапсе, где ровно ничего не напоминало не только о том, что Россия была уже на самом кануне революции, но где не было даже признаков переживаний военного времени, где никто не говорил о войне и не испытывал ее последствий, где всего было вдоволь и царил образцовый порядок... Я сопоставил мысленно провинцию со столицей и, в ответ на слова Сорокина, похвалил его за необычайную энергию.
"Не я, – все более воодушевляясь, сказал Сорокин, – а моя нагайка навела тот порядок, какой Вы изволили отметить. Что такое власть без нагайки?" – скептически вопросил себя Сорокин и сделал безнадежный жест рукою. И он был тысячу раз прав!
Обер-Секретарь Ростовский доложил мне о приходе монахини Мариам, а Сорокин откланялся, заявив, что на вокзале будет ждать моих дальнейших распоряжений. Я же воспользовался его уходом, чтобы занести его имя в общий список тех лиц, о которых намерен был сделать специальный доклад министру внутренних дел.