Воспоминания. Том 1
Шрифт:
Давно я не видел матушку Мариам и был рад снова встретиться с нею. Я видел, как трепетало ее сердце надеждою на скорый конец выпавших на ее долю тяжких испытаний; видел ее слезы, скрывавшие неуверенность в исходе ревизии; видел опасение, что я могу запутаться в густых сетях интриги, что мне будет трудно разобраться в тех ловких хитросплетениях, какие вкладывали в инкриминируемые ей факты иное содержание... Путаница была, действительно, большая, следы и нити преступлений были давно заметены, и разобраться в деле, возникшем 10 лет тому назад, законченном и сданном в архив, было бы трудно, если бы в нем не был замешан священник-революционер, о котором я не слышал ни одного доброго отзыва ни с чьей стороны и которого все огульно осуждали, если бы революционная пресса не раздувала бы моей поездки на Кавказ и не клеймила меня за попытки заново пересмотреть все дело злополучной Иверской общины... Эти привходящие обстоятельства, в связи с отзывами Статс-Секретаря Государственного
Вместе с матушкою Мариам вошел в мой вагон-салон и старец Софроний. Ему я особенно порадовался и, выслав остальных, остался с ним наедине. Предо мною стоял старец, с длинной, белой, как снег, бородой, на редкость благолепный и располагавший к себе. Его движения, полные достоинства, величавая поступь, чудные глаза и ясный взор говорили мне, что он не может быть тем, кем его сделали те, кто оклеветал его.
"Знаете ли Вы, что говорят о Вас, – спросил я, – в каких блудодеяниях Вас обвиняют, в каком страшном грехе развращения обители Вас уличают?"...
"Как не знать, батюшка, знаю, – твердо, смотря на меня в упор своими темно-карими, бархатными глазами, ответил старец. – Да, ты, батюшка, и сам-то не веришь тому, что говорят; иначе бы сюда и не приехал; что же мне-то говорить!"
"От Бога правды не укроешь, – сказал я, – вот за нею я и приехал, чтобы узнать, по правде ли вы страдаете в рассеянии, после разгрома вашей обители, или за правду терпите, и враг позавидовал вам, да наказал вас за то, что воздвигли лишний престол Божий, на котором Бескровная Жертва стала приноситься Господу"...
"Истинным путем подходить изволите к делу", – вставил старец.
"Чем-нибудь же нужно объяснить то, что стало слышно уже по всей России, – продолжал я, – что Вас сестры обители и в ванну сажали, и купали Вас, и разные бесчинства проделывали с Вами и над Вами. Не подобает таким слухам витать вокруг благочестивой жизни старца...
Хотя я и догадываюсь, в чем тут дело, а спросить Вас мне нужно по долгу охраны славы монашеской от поругания"...
"Вот, батюшка, именно то, о чем ты догадываться изволишь, именно это и есть самая настоящая правда, ибо ты догадываешься, что я и точно сидел в ванне, да без намерений гнусных... Тебе я скажу все и ничего не утаю; а другим не говорил, ибо не хотел тешить дьявола. Изнемогать я стал от болезней, а наипаче от суставного ревматизма... Проживал я в поле, спал часто на сырой земле, а хоть и случалось иной раз иметь келию, добрыми людьми в дар приносимую, но и там, бывало, не согревался... Так и застудил плоть свою грешную... А поворачивать в мир, коли я бежал из него, не подобало; и в пустынях, вдали от людей, протекала жизнь моя... Под старость же болезнь стала пригибать меня к земле все больше; только и спасался от нее, когда залезал высоко на нары и парился в бане... Знали это сестры обители, да всякий раз, когда я приходил к ним в обитель, на богослужение, они и натапливали жарко баню, куда я и уходил после церкви... Оно точно, но провожали меня до порога бани не одна сестра, а чуть ли не все вместе, но только провожали и только до порога; а дальше провожала уже клевета людская, сатанинскими кознями порожденная. Так-то, батюшка мой, так было дело, а другого ничего не было. Обвиняли меня и в том, что я деньги собирал на обитель, да себе их в карман клал. Что я ходил за сбором денег, а люди добрые их давали мне, то правда; а что клал их себе в карман, то неправда; по записям расходным монастырским видно, сколько я принес денег и на какой предмет они израсходованы. Будешь проверку делать – посмотри. Вот, батюшка мой, ты сам первым о кознях сатанинских заговорить изволил... Диву дивишься, что о них даже вельможи Царские упоминают, а пастыри церковные забывают!.. Что ему, дьяволу, наша малая обитель, скудельному сосуду уподобляемая, коли он своими кознями весь мир опутал, а первее всего всю святую Русь, со всеми ее обителями и святынями, сокрушить собирается!.. Разве око духовное не постигает, где он, каким вихрем налетает, какою радостью тешится, взирая на беззаботность людскую?! Не прозревающий его козней слепым прозываться должен; а спотыкнется вожатый, то попадают и все, кого он ведет за собою... Что повелишь, батюшка родимый, еще сказать тебе?.. Коли сумеешь распознать его козни, то сразу же до правды доберешься, и обитель сию возвеличишь, и виновников проучишь, и Бога своими деяниями прославишь, и врага посрамишь"...
Старец Софроний поклонился мне низко в пояс и величавою поступью вышел из вагона.
Поручив Обер-Секретарю вызвать священника Краснова, я перерывом, чтобы записать свою беседу со старцем Софронием и приобщить ее к протоколам дознания...
Сомнений в правдивости рассказа старца Софрония у меня не было никаких. Не менее очевидна была и полная его невиновность, ибо очевидно, что с целью разврата, более возможного и менее рискованного в миру, никто монастырей не строит и из мира не бегает... Но мое личное убеждение в его невиновности требовало обоснования фактическими данными; не мог я также связать с разгромом обители и революционную деятельность священника Краснова, и все дело продолжало казаться мне невыясненным, несмотря на то, что чутье подсказывало мне правду и настойчиво опровергало взведенную на обитель клевету.
В вагон вошел священник Краснов и поздоровался со мною. Он держал себя так же свободно и непринужденно, как и старец Софроний; он сохранял такое же сознание личного достоинства; а между тем какая получалась разница во впечатлении... Быть честным с самим собою значит – не иметь никакого предубеждения, значит – проявлять абсолютное беспристрастие; я не мог упрекнуть себя в том, что в тот момент грешил против этого положения. Но я не мог не видеть, что каждое движение, каждый жест Краснова отражал какое-то внутреннее бурление, какой-то протест, враждебность, какую-то уверенность в том, что, как бы отчаянна ни была его борьба со мною, но победителем в ней останется он... Я улавливал его мысли, и это производило на меня неприятное впечатление...
"Да и что вам расследовать, – сказал он достаточно развязно, – сколько уже этих ревизий и дознаний ни производилось, а фактов никому не удалось опровергнуть. Что было, то было, и несправедливости в отношении обители никакой не было учинено"...
"Да, батюшка, факты имеют значение, – ответил я, – как оправдание, так и обвинение строятся на фактах... Но, ведь, и то нужно помнить, что не всегда заглавие отвечает содержанию главы; не всегда факты, имеющие одинаковую наружность, имеют и одинаковое содержание... За примерами ходить не приходится: каждому из нас приписывают, нередко, и то, чего нет", – сказал я, сделав намек на его репутацию революционера.
"Это-то так; если Вы сделаете личное дознание, то убедитесь в беспристрастии предыдущих", – ответил Краснов.
"За этим только я и приехал", – сказал я, приступив к допросу священника и записав его показания...
Простившись с ним, я распорядился, чтобы Сорокин сопровождал меня в обитель, куда я немедленно же и отправился.
Глава LXXVII. Иверско-Алексеевская община. Дознание
В сопровождении Сорокина и Обер-Секретаря Ростовского, я, кое как, добрался на автомобиле до подножия горы, в ущелье которой укрывалась от мирского взора Иверская обитель. Дальше нужно было уже карабкаться по узеньким тропинкам, перейдя предварительно на противоположный берег протекавшего у подножия горы ручья... Это препятствие казалось мне настолько непреодолимым, что у меня опустились руки... Ручей превратился в широкую, бурливую реку; бушующие волны пенились и вздымались и напоминали собою стремительный бег водопада, один вид которого вызывал у меня головокружение. Ни перейти, ни переехать этого ручья не было возможности. Сообщение с обителью поддерживалось только очень рискованным веревочным, качающимся во все стороны, мостиком, без перил, прикрепленным на тонких палках сомнительной крепости к обоим берегам... Стоило только ступить ногою на этот мостик, чтобы он закачался во все стороны, напоминая собою сетчатый гамак... Много попыток делал я для того, чтобы перейти этот мостик, но ни одна не удалась, и я не знаю, чем бы все кончилось, если бы ко мне не подбежал шофер автомобиля и, взяв меня на свои богатырские плечи, не перенес меня на берег. Облегченно вздохнул я, очутившись на берегу; но еще более обрадовался, увидев там дроги в одну лошадь, каким-то чудом туда прибывшие, по распоряжению всюду поспевавшего Сорокина.
Хотя обитель и знала о моем прибытии, но меня никто не встретил, и я, вместе с Обер-Секретарем, довольно долго блуждал, прежде чем нашел какую-то сестру, которая и привела нас в гостиницу... Вьюга, между тем, не унималась: мы были буквально засыпаны снегом и изрядно продрогли.
Вскоре, по вызову моему, явились в гостиницу игумения и сестры, и началось дознание. Я не буду останавливаться на скучных подробностях, на сбивчивых и заведомо ложных показаниях, на попытках виновных сестер во что бы то ни стало опорочить матушку Мариам и оправдать себя. Я скажу лишь об одной из них, если не ошибаюсь, монахине Дарии, или Дорофее – не помню точно ее имени, – исполнявшей обязанности казначеи обители. Это была женщина примечательная во многих, если не во всех, отношениях. Огромная, сильная, мужеподобная, с чрезвычайно наглядно выраженной мускулатурою, она производила впечатление подавляющее.
В ней не только не было ничего женского, но даже просто человеческого. Глядя на нее, я невольно вспомнил слышанный отзыв о монахах одного из профессоров Московской Духовной Академии, сказавшего, что, принимая ангельский чин, монахи нередко теряют человеческий образ.
"Итак, матушка казначея, что Вы можете сказать по поводу клеветы, разгромившей эту обитель?" – спросил я эту удивительную, неестественного вида женщину.
"Что я могу сказать! Говорила и буду говорить то, что и все говорят. Спросите лучше бывшую начальницу нашу Мариам... Красавицу"... – резко ответила мать-казначея, с какою-то непередаваемою едкостью подчеркнув последнее слово.