Воспоминания. Том 2. Московский университет. Земство и Московская дума
Шрифт:
Пробраться в собор при такой толпе не было никакой возможности. Я дождался, пока все разбрелись, и вошел в опустевший уже храм, чтобы поклониться дорогому праху. Погруженный в воспоминания, я стоял в раздумье перед едва закрывшеюся могилой. Услыхав шорох, я обернулся: за мною стоял Владимир Мещерский. Он тотчас приступил ко мне с модными в то время нападками на графа Строганова. Я отвернулся с негодованием. Для Мещерского восходило новое светило, и он кидал грязью в то, что окружало старое. Он являлся как бы представителем того, что ожидало нас впереди. Для меня не было нового солнца. В этой ранней могиле были похоронены лучшие мои мечты и надежды, связанные с благоденствием и славою отечества. Россия рисковала иметь образованного государя с возвышенными стремлениями, способного понять ее потребности и привлечь к себе сердца благороднейших ее сынов. Провидение решило иначе. Может быть нужно было, чтобы русский народ привыкал надеяться только на самого себя.
Выход из университета
Вернувшись
Я тем более сознавал потребность напечатать именно книгу, что в моих глазах журналистика без книжной литературы лишена всякой серьезной почвы. Только книги дают прочную основу общественной мысли; журналы, особенно там, где нет политической жизни, служат лишь средствами популяризации. В русском обществе начали уже бродить политические мысли, а, между тем, политической литературы вовсе не было. Надобно было положить ей основание. Мне казалось, что только этим способом можно было несколько умерить и ввести в правильную колею то хаотическое брожение, в которое было погружено так называемое общественное мнение, безотчетно следовавшее за голосом журнальных заправил. Этим, вместе с тем, можно было показать, что русская мысль достаточно созрела для достаточного и всестороннего обсуждения политических вопросов.
Конечно, при тогдашних условиях, исполнить эту задачу было не легко, ибо с полною откровенностью все-таки нельзя было высказаться. В самодержавном правлении, даже мягком и склонном к реформам, трудно выставить наглядно все темные стороны самовластия и выгоды конституционного порядка, который в будущем представлялся мне идеалом, хотя я считал его неприложимым в настоящую минуту. Надобно было сделать это весьма осторожно, скорее дав читателю почувствовать, в чем дело, нежели явно выразив свою мысль. Но я надеялся на то, что русский читатель привык читать между строками, и думал, что во всяком случае книга, обсуждающая самые животрепещущие политические вопросы, подаст повод к разностороннему рассмотрению их в печати.
Я ошибся в своем расчете. Русский читатель привык понимать между строками только либеральные намеки, а никак не серьезную мысль. Даже люди развитые не поняли, что именно я хотел сказать, а большинство поняло меня совсем навыворот. Основная мысль моего сочинения заключалась в том, что теоретически конституционная монархия лучший из всех образов правления, что к представительному порядку неизбежно стремится всякий образованный народ, но что он требует условий, которые не везде налицо. Исследование этих условий составляло, по моему мнению, пробел в самой европейской литературе, посвященной этому предмету, и я хотел его восполнить, имея главным образом в виду состояние русского общества, но, не делая прямых приложений, а обсуждая вопросы с общей точки зрения и предоставляя читателю самому выводить заключения. Между тем, многие приняли меня, вообще, за противника представительных учреждений. Вследствие этого либералы остались недовольны моею книгою, усматривая в ней отпор их необдуманным стремлениям, а приверженцы самодержавия, с своей стороны, не сочувствовали сквозящему сквозь умеренный тон либеральному направлению. Когда в обществе разыгрались страсти и партии увлекаются в противоположные стороны, человеку умеренному, стоящему посредине, вообще приходится плохо. Но в образованной среде, по крайней мере, понимают, что автор хотел сказать, существует уважение к мысли и труду; у нас же все это блистало полным отсутствием. Журналистика, несмотря на то, что ей давался повод обсуждать эти вопросы по-своему, встретила книгу молчанием. Только в «Русском Вестнике» явилась пустая, но недоброжелательная статья только что начинающего в то время Градовского, приправленная шпильками Леонтьева, который мстил за прежние отношения. Редакция во всех случаях руководилась чисто личными видами и здесь осталась верна себе. Несмотря на то, книга «О народном представительстве», в отличие от всех других моих произведений, разошлась вполне. Впоследствии меня не раз настойчиво убеждали предпринять второе издание; но при существующем настроении русского общества я считал это совершенно лишним, тем более, что я занят был другими работами, от которых не хотел отвлекаться. Я был доволен и тем, что нашлись читатели, хотя следов этого чтения я нигде не мог приметить. Во всяком случае, эта книга остается
Этот труд занял у меня не только лето, но также и осень и даже часть зимы, которая разделялась между работою и чтением курса.
Не с радостным чувством вернулся я в университет. Я нашел там своих друзей, которых увидел с удовольствием; но большинство, патронированное редакциею «Московских Ведомостей», царило беспрепятственно и услаждалось своим торжеством. Оно считало уже себе все позволенным; пошли всякого рода мелкие гадости. Случилось, что какая то проделка ректора, – не помню именно что, – дошла до Совета. Клевреты Баршева хотели ее прикрыть; но мы вывели дело наружу. Тогда на нас ополчились в особенности Никольский и медик Матюшенков. Уверяли, что даже невежливо обличать таким образом ректора. Так как вопрос был неважный, мы не настаивали. Дмитриев довольствовался тем, что сочинил по этому поводу следующую эпиграмму:
Когда Диану дерзновенноУзрел нагую Актеон,Он был богиней раздраженнойНа растерзанье обречен.И мы игуменью святуюУзрели тож в дезабилье,Простоволосую, босую,Да и в запачканном белье.И вот уже готова кара:Собаки ринулись тотчас,И лает бешеная пара,И учит вежливости нас.Никольский то зальется шавкой,То вдруг поднимет хриплый вой;А Матюшенков с бородавкой,Беснуясь, брызгает слюной.Ужасен этот лай сугубый,Страшна отвага забияк,Но к счастью их тупее зубы,Чем актеоновых собак.Скоро однако поднялась история, которая и для нас, и для университета имела самые печальные последствия. Мы принуждены были выйти в отставку. Юридический факультет был разгромлен; университет временно был отдан на жертву негодяям и никогда уже более не мог подняться на свою прежнюю высоту. Расскажу эту историю документально. Так как я играл в ней главную роль, то постараюсь изложить дело так, чтобы оно было ясно из самых фактов.
В декабре 1865 года кончили пятилетний срок службы двое из профессоров, Лешков и Менщиков. О Лешкове я говорил уже выше. Это был человек мягкий и добрый, но глупый и бездарный. Еще будучи студентами, мы смеялись над ним, когда он читал нам полицейское и международное право, а с тех пор, под влиянием славянофильских идей, превратившихся в его мутной голове в невообразимый хаос, он изобрел собственную свою новую науку, общественное право, которую и читал в университете, как плод русской мысли. Трудно себе представить, какая это была изумительная чепуха. Студенты на смех приносили иногда нам его тетради, и мы смеялись не меньше их, но так как этот бесконечный вздор приправлялся патриотическими и либеральными фразами, то были молодые умы, на которые это действовало. Для всякого человека, имеющего смысл и дорожащего пользою университета, было ясно, что терпеть в университете подобное преподавание было невозможно. Менщиков отличался от Лешкова только тем, что он не изобрел новой науки и довольствовался преподаванием всем известного греческого языка; но крайняя его ограниченность не была тайною ни для кого. Заменить его более молодыми силами было насущною потребностью.
По уставу, профессора, прослужившие двадцать пять лет, избирались Советом на каждое новое пятилетие, причем для выбора требовались две трети голосов. Это было установлено именно с тем, чтобы парализовать слишком привычное во всякой замкнутой корпорации кумовство и очистить место для более свежих элементов. И Лешков, и Менщиков прослужили уже тридцать лет; предстояло этих старцев или удалить или оставить еще на пять лет.
В январе 1866 года происходили выборы. Баллотирующиеся профессора отсутствовали; но было заявлено, что они передают свои шары друг для друга: Менщиков Бодянскому, а Лешков Беляеву. Я заметил, что это едва ли правильно. Они были выбраны на пятилетие, и в декабре кончился срок их службы, стало быть, они перестали быть профессорами, а потому не могут заседать в Совете и принимать участие в его действиях до тех пор, пока не будут выбраны вновь. Ректор согласился с моим замечанием, которое очевидно было юридически правильно, и Совет единогласно устранил оба шара.
При баллотировке оказалось, что Менщиков не получил даже простого большинства, а Лешкову было положено 25 белых и 13 черных, так что одного шара недоставало до двух третей. Делать было нечего; надобно было приступить к выбору декана юридического факультета, – должность, которую дотоле занимал Лешков. Выборы производились факультетом в заседании Совета. Перед баллотировкою ко мне сзади подошел Никольский и шепнул на ухо: «Поздравляю вас деканом». «Отчего ж меня?» – спросил я. «А кого же?» Я указал на сидящего возле меня Капустина и Бабста, которые были гораздо старше меня профессорами. Он махнул рукой и отошел. Действительно, при баллотировке я оказался выбранным.