Воспоминания
Шрифт:
Если бы весь курс Ключевского был [79] составлен в таком духе, он был бы не только профессором, но учителем жизни, воспитателем. К сожалению, однако, эта лекция о преподобном Сергии выражает собою не центральную линию его умственной жизни; она обозначает лишь ту предельную высоту, на которую он мог подняться. Этого подъема было достаточно, чтобы осветить всю русскую историю изнутри, из той глубины духа, из которой раньше никому другому, даже самому Ключевскому, не дано было ее осветить. Но это был единственный случай, когда мысль его проникла в самый центр духовной жизни его народа, тогда как прежде и после того он удивительно талантливо и ярко изображал периферии этой жизни.
Что сказать о прочих профессорах, с которыми мне приходилось иметь дело. Если Ключевский, стоявший головой выше всех, не мог быть воспитателем, то другие и подавно. В огромном большинстве они были посредственностями. Тот из них, кто на первом курс всех больше заставлял работать, Н. П. Боголепов, был определенно не талантливый и скучный лектор. Тот, кто его не слушал, а только читал, не проигрывал, а только выигрывал. Больше пользы могли бы приносить те практические занятия, которые
Такая работа по первоисточникам могла бы быть очень хороша и полезна; но к сожалению Боголепову недоставало того огонька, который был нужен, чтобы нас зажигать, — не было и достаточной широты понимания. Не ограничиваясь одним изложением источника, я попытался проследить, что нового [80] дало творчество римских юристов по сравнению с ранее изданными законодательными нормами в той области права, о которой шла речь в реферате. Это были, несомненно, наиболее самостоятельный, живые, а потому и наиболее ценный страницы всего реферата. Боголепов же, который в общем был доволен рефератом, сделал как раз на этих страницах лаконическую пометку: «весь этот очерк не требовался темою автора». Что же, значит, требовалось?
Не самостоятельное мышление о том, что нового дали юристы, а только ученический пересказ их мыслей. Вести так занятия — значит не направлять, а расхолаживать и убивать мысль.
Из других преподавателей на I курсе молодой в то время доцент Н. А. Зверев, читавший энциклопедию права, был человек способный с несомненным даром слова; но он не обладал ни тем философским образованием, ни теми широкими познаниями в юриспруденции, которые могли бы сделать его ценным руководителем, А кроме того, он был человек исключительно ленивый. Оттого то его курс повторялся из года в год безо всяких изменений и с теми же ошибками. Составлялся этот курс в юные годы, когда Зверев был позитивистом по воззрениям. Потом он перерос позитивизм, стал верить в бессмертие души и написал в 1881 году прекрасный реферат о «Братьях Карамазовых». Но на его курсе этот перелом так и не отразился. По курсу я счел Зверева за позитивиста, чем он в момент моего с ним знакомства в сущности уже не был. Происходило это частью от отсутствия философской подготовки, частью же, как сказано, от лени. Не дай Бог профессору быть ленивым: это ведет к тому, что он в конце концов так обрастает собственными словами, что не в состоянии себя отделить от них. Так случилось и со Зверевым. Составив курс в дни позитивного своего периода, он потом настолько [81] далеко отошел от позитивизма, что должен был бы продумать сызнова все построение, — не отдельные части курса, а весь ход его мыслей. Но на это у него не хватило ни энергии, ни пороха. Впоследствии, уже будучи профессором, я видел позднейшие литографированные издания Зверевского курса и не заметил в них следов той коренной переработки, которая требовалась. Научная мысль его преждевременно застыла и в конце концов совершенно перестала служить выражением его внутренней жизни.
Из известных в то время профессоров Александр Иванович Чупров, читавший нам Политическую Экономию на первом курсе, пользовался заслуженной репутацией талантливого ученого и прекрасного лектора и был весьма любим молодежью. Но лично я в то время не любил его, потому что он был одним из самых ярких представителей осточертевшего мне англо-французского позитивизма. У него во вступительных лекциях было в особенности много Контовского пафоса, когда заходила речь о трех периодах мышления. В его характеристике позитивного метода в социальных науках я узнавал целые страницы из Милля. Всего этого было достаточно, чтобы вырыть целую пропасть между нами, тем более, что в то время меня не влекло к политической экономии впоследствии, однако, я жалел, что юношеская нетерпимость помешала мне подойти к Чупрову поближе и рассмотреть его, как следует. По всему, что я о нем слышал, я составил себе о нем представление, как о человеке исключительной доброты и редко привлекательного душевного облика. Да и самый позитивизм, по-видимому, выражал не центр, а периферию его существа. Как я узнал потом, этот позитивизм не мешал ему быть верующим христианином. Совмещаются же такие противоречия в человеческой душе. Я, разумеется, много потерял оттого, что не был знаком с ним ближе. Но по своему [82] умственному складу и направлена он и при близком со мною знакомстве не мог бы быть моим руководителем. Кроме названных профессоров на первом курсе читал Историю Русского Права Мрочек-Дроздовский, — лектор бездарный и к тому же старавшийся рассмешить аудиторию плоскими остротами, да протоиерей Сергиевский, — лицо анекдотическое; замысловатые фразы его учебника и лекций цитировались всеми студентами, как классические образцы витиеватой бессмыслицы. Упоминая о Дарвине, он говорил: «материализм делает такие же скачки и прыжки, как его горилла и шимпанзе». Французская революция, по его мнению, «обошлась не без многих потрясающих частных действий, сохраненных историей как бы в ознаменование того, что в будущем всякий художник встретится с плодами плотских своих прегрешений». Суть римской эпохи он характеризовал словами: «за летучими фалангами Македонии последовали замкнутые карре — отображения мироустроящего значения Рима.» Учиться тут было, разумеется, нечему.
Все эти впечатления могли только укрепить нас с братом в принятом решении — не ходить в университет. Заниматься дома философией мы могли с несравненно большей пользою. В начале нашего пребывания в университете перед нами стал вопрос о перемене факультета. Мы оба мечтали о философской кафедре по окончании университетского курса; но как раз на юридическом факультете такой кафедры не было: была только кафедра философии и энциклопедии права. В конце концов это и заставило моего брата Сергея перейти на филологический факультет, как единственный, где кафедра чистой философии имелась. В течение некоторого времени колебался и я, но в конце концов остался на юридическом факультете из страха, что филологические науки, сами по себе меня не привлекавшие, отвлекут меня от любимых мною философских занятий и [83] отнимут слишком много времени.
От университета я требовал, главным образом, одного; чтобы он не мешал мне заниматься философией. С этой точки зрения юридический факультет был несравненно удобнее. Там можно было посвящать два месяца в году на приготовление к экзаменам по литографированным лекциям и в течение всего остального времени об университетской науке и не думать. Почти так я и поступал: только на первом курсе я участвовал в практических занятиях по Римскому Праву у Боголепова, а на следующих курсах подавал курсовые сочинения. Зато философией я занимался дома от восьми до десяти часов в день.
В сущности это был почти полный разрыв с университетом. Помнится, из университетских моих товарищей я знал только тех, которые обычно экзаменовались в одной со мною группе с фамилиями на С. и на Т. — наиболее близкими мне по алфавиту. Товарищеских отношений на юридическом факультете в то время и вообще было очень мало. Такие отношения завязываются между студентами или на почве общих занятий, в особенности в семинариях, или же на почве общего участия в беспорядках. Занятия в мое время вообще не процветали, Беспорядков тоже не было. Моему поступлению в университет предшествовал период, довольно бурный; но как раз мои университетские годы (1881-1885), начавшиеся непосредственно после цареубийства, были эпохою полного затишья. Трагический конец Александра II-го, убитого как раз в день подписания им акта о включении выборных от земств в Государственный Совет, вызвал общее возмущение. Среди университетской молодежи тоже чувствовалось разочарование в революции; признаков революционного брожения не было и следа; а общее отношение студентов к университету и науке было весьма поверхностное. На первом курсе студенты, которым были новы «все [84] впечатления бытия» собирались в аудиториях любимых профессоров в довольно большом количестве и по окончании каждой лекции усердно хлопали. Но аплодисменты эти не имели ровно никакого значения. Студент-первокурсник после надоевших ему гимназических уроков первоначально вносит в аудиторию какое то праздничное настроение. Он радуется почетному наименованию «милостивые государи», коим профессора величают студентов и непривычно-гладкой речи профессора: он готов аплодировать чему угодно, лишь бы профессор говорил бойко, гладко и громкими фразами, Самые противоположные мысли вызывают хлопки в одной и той же аудитории. Но скоро, очень скоро лекции надоедают, и тогда аудитория пустеет, каждый себя спрашивает; «зачем я буду слушать, когда все то же или почти все то же я могу прочесть в литографированном или печатном курсе». Восторжествовать над этим аргументом может лишь тот профессор, который обладает исключительным лекторским талантом. Профессоров средних и даже хороших, но не блестящих слушают лишь в том случае, если за непосещение лекций они ставят двойки на экзаменах. Между постоянными слушателями университетских курсов всегда есть такие, которые ходят на лекции только для того, чтобы, показаться на глаза профессору. Польза от такого слушания лекции весьма сомнительна. Профессорам приходится часто замечать, что многие из этих профессиональных посетителей лекций отвечают из рук вон плохо, а рядом с этим лица, никогда их не посещающие, дают блестящие ответы.
Помнится, такое отрицательное отношение наше к университету смущало многих близких нам людей из старших. Как то раз, когда мой брат Сергей ораторствовал на тему о том, насколько занятия на дому полезнее слушания лекций, он быль прерван замечанием одной тетушки: «Сам же ты [85] хочешь быть профессором; что ты скажешь, если у тебя аудитория будет пуста». — «Что я скажу» — отвечал он, — «я скажу моим слушателям: ступайте вон, лентяи, берите пример с тех ваших товарищей, которые сидят дома и занимаются.» Разумеется, в этих словах, сказанных дразнения ради, была доля юношеского преувеличения. Однако, и юношеские впечатления и позднейший профессорский опыт убедил меня в весьма относительной пользе лекций... Такие образцы живого слова, какими были лекции Ключевского, — слишком исключительное явление, чтобы на них можно было строить обобщения о пользы лекций вообще. Оставим в стороне факультеты экспериментальные, где достаточным оправданием лекций служат производимые на них опыты и демонстрации, и спросим себя, кому нужны лекции на факультетах юридическом и филологическом. Молодые люди, которые обладают достаточным уровнем развития и подготовкою, чтобы с толком заниматься на дому, могут прекрасно без них обойтись. Есть, однако, и другие, неподготовленные, которые не знают, как взяться за научные занятия: для таких лекции полезны, потому что, если они не будут слушать профессора в аудитории, они дома все равно ничего не будут делать. Кроме того, лекция полезна как место встречи между профессором и студентом; разговоры, возникающие между ними по поводу прочитанного, часто бывают несравненно важнее самой лекций: они дают толчок умственному развитию слушателей и служат точкой отправления для практических занятий. Эти последние, где студент уже не пассивный слушатель, а активный научный работник, должны составлять центр правильно поставленного университетского преподавания. Но об этом я предоставляю себе поговорить в дальнейшем, когда дойдет до моих профессорских воспоминаний.
В конце концов мои отношения к [86] университету упростились настолько, что я месяцами живал зимою в Калуге, приезжая в Москву или ради экзамена или же для дел, не имевших прямого отношения к университету. Начиная со второго курса университет не играл почти никакой роли в моей жизни. Есть, впрочем, одно значительное воспоминание, о котором я должен здесь рассказать, так как оно связано с московским университетом. Будучи студентом второго курса, я познакомился с профессором Максимом Максимовичем Ковалевским, к которому с тех пор я сохранил сердечную привязанность до конца его дней.