Воспоминания
Шрифт:
Няня Мария Матвеевна, или, как мы ее называли "Матоша", подобно многим русским няням, воспитывала несколько поколений Ливенской семьи, в том числе мою мать и мою двоюродную сестру Дину. Все нянины интересы были связаны с этой семьей, и она была беззаветно ей предана. Нас троих она любила, как родных. При всей своей доброте она отличалась отвратительным характером и необъяснимыми капризами. Когда она на кого-нибудь обижалась, правая ее бровь поднималась, лицо принимало трагическое выражение. А высказав свое неудовольствие, она умолкала и дулась иногда две-три недели. Особенно трудно было удовлетворить ее в отношении пищи. Несмотря на то, что благодаря любви моей матери к хорошему столу и тонким блюдам, у нас был хороший повар, Матоша ни за что не хотела питаться от нашего стола и готовила себе в своей комнате сама в голландской печке. Не помню, в чем состояли ее блюда, знаю только, что в них входило много грибов и лука и что от них по соседним комнатам расходился сильный запах. Не доедая сразу своей стряпни, она сохраняла ее не только в своей комнате,
О мадемуазель Фукэ в моей памяти почти ничего не сохранилось. Она была самой обыкновенной французской гувернанткой. Долг свой по отношению к нам она исполнила честно, т. е. скоро научила говорить по-французски и прилично сидеть за столом. Думаю, что она, подобно онегинскому Mr l'Abbe, не ""докучала" нам моралью строгой" и "слегка за шалости бранила". Одним словом, мы друг другу неприятностей не причиняли, у меня с ней не связано никаких неприятных воспоминаний. В семью нашу она не вжилась и когда она нас покинула, то вскоре все о ней забыли, она нас никогда не посещала. Вероятно, она была одиноким несчастливым существом и сейчас мне хочется думать, что она кончила свое существование в мире и спокойствии где-нибудь у себя на родине.
Не могу не упомянуть о прислуге, в то время весьма многочисленной. Буфетчик, выездной лакей, буфетный мужик, судомойка, две горничные и кучер составляли наш штат. Горничные и лакеи жили с нами в одном доме, остальные же помещались в комнатах, отведенных им в институтском дворе. Такое количество прислуги объясняется тем, что в то время она была дешева. Наш первоклассный повар Василий Баранов получал самый большой оклад: 25 рублей серебром в месяц; лакеи по 15 рублей, горничные по 10, а низшие чины, как кучер, буфетный мужик и судомойка, и того меньше. Да и остальные расходы были невелики, т. к. жизнь была дешевая. (75) Помню, как моя мать сердилась, когда ежедневный счет повара превышал 5 рублей серебром, а ведь надо было кормить 14 человек. Отец мой выдавал моей матери на жизнь 10.000 рублей в год, а жалование тети составляло около 2.500 рублей. На эти деньги мы могли не только питаться, одеваться, иметь гувернеров и домашних учителей, но держать выезд, а летом, когда этого требовало чье-нибудь здоровье, то и поехать на два месяца заграницу.
Население такого учреждения, как казенное учебное заведение, в те времена было велико. Кроме преподавателей и учительниц, весь персонал института пользовался казенными квартирами. Помимо начальницы и воспитанниц, в институте жили классные дамы, рукодельная дама, бельевая дама, пыльная дама, целый сонм горничных и швеек, смотритель здания, казначей, врач, священник, диакон, не говоря уже о более мелких, как вахтер, столяр, садовник и истопники. Все это помещалось либо в отдельных корпусах, либо в отдельных домиках во дворе. Некоторые из обитателей института были обременены большими семьями, и дети их, если это были дочери, были приходящими в институте, мальчики, посещали ту же гимназию, что и мы.
У меня сохранилось впечатление, что за 15 лет моей жизни в Елисаветинском институте состав его населения мало менялся. Мне кажется, что те его жители, которых я застал при моем приезде, оставались в нем до моего отъезда. Всех их я хорошо помню, но немногие из них отличались чем-либо особенным. Я могу остановиться только на институтском священнике, отце Димитрии Николаевиче Беляеве, и на некоторых институтских учителях, да еще на самом скромном служащем - плотнике и столяре.
Отец Димитрий, окончивший Духовную Академию, был очень образованным и вместе с тем глубоко верующим человеком. Отправляемая им церковная служба отличалась какой-то особенной трогательностью и задушевностью. Это особенно чувствовалось во время Страстной недели, когда отец Димитрий как бы сам переживал Страсти Господни. Помню его слезы во время погребения Христа. Никогда впоследствии не мог я свыкнуться с торжественным "пафосным" тоном службы (76) других священников - так сильна была у меня память о простой и умилительной службе отца Димитрия.
Среди преподавателей я запомнил двух: Сергея Алексеевича Соколова, одно время учившего меня русской грамоте, и Сергея Васильевича Зенченко, хотя они были полной противоположностью друг другу. Первый из них, высокий, худой, в очках, со впалыми глазами, преподавал в младших классах института русский язык. Он считался очень строгим, но в сущности был добрейшим и честнейшим человеком, просто не любившим лентяев и безжалостно ставившим им плохие отметки. Он фанатически любил русскую грамоту и совершенно не переносил грамматических ошибок в диктовках своих учеников. Думаю, однако, что если бы ему пришлось преподавать русскую словесность, то его уроки были бы неинтересны. Он был моим вторым учителем русского языка пред моим поступлением в гимназию. Не знаю, как он это делал, но без особых строгостей и раздражительности он очень скоро научил меня писать без ошибок. Благодаря ему буква "ять" никогда не причиняла мне огорчений. Довольный таким результатом, он говорил моей матери: "Саша - нравственный мальчик, он пишет по-русски без ошибок".
Сергей Васильевич Зенченко был и человеком, и преподавателем совершенно другого порядка. Небольшого роста, с белокурыми волосами, в пенсне, с умными глазами, он привлекал к себе внимание своим интересным разговором и своей культурой. В институте его считали красным - наименование, дававшееся тогда самым безобидным либералам, никогда не помышлявшим о свержении существующего строя. Более правильно их следовало бы называть "передовыми", т. к. по своей культуре они стояли впереди своего окружения. С. В. Зенченко преподавал историю, но мне, к сожалению, по малости моих лет, не удалось воспользоваться его уроками. Знал я его только потому, что он иногда посещал нас. С его именем в моей памяти связывается забавный случай. Как-то значительно позже, когда мы уже учились в гимназии, моя мать спросила у Сергея Васильевича, какие книги он мог бы рекомендовать нам для чтения во время летних каникул. Он указал на Мамина-Сибиряка, и мать приобрела сочинения этого писателя. В деревне отец, зайдя в наши комнаты, стал (77) перелистывать лежащий на столе томик Мамина-Сибиряка. Вдруг его лицо изобразило негодование, и он, забрав с собой книгу, быстро вышел из комнаты. Позже мы узнали, что отец сделал нашей матери целую сцену по поводу столь безобидного писателя, как Мамин-Сибиряк. До сих пор не знаю, в чем именно упрекал отец этого писателя: грешил ли он, по его мнению, против правил морали или по политической линии. Но книги эти в тот же день были изъяты из нашего обращения.
С благодарностью вспоминаю жену С. В. Зенченко - Марию Михайловну, дававшую частные уроки детям младшего возраста. Столь же культурная и столь же передовая, как ее муж, она обладала совершенным педагогическим талантом. На мое счастье, она была моей первой учительницей. Спокойная, ласковая, всегда с улыбкой на лице, она сделала так, что в семилетнем возрасте я незаметно научился от нее читать, писать и овладел началами арифметики.
Институты ведомства Императрицы Марии управлялись советами. В них входили начальница, председательствовавшая в нем, и два почетных опекуна, члены Опекунского Совета этого ведомства, заседавшего в Петербурге. Начальница была главным лицом в управлении институтом и несла наибольшую ответственность. Ее голос был решающим в Совете. Опекуны же, из которых один заведовал учебной частью, а другой - хозяйственной, хотя и имели суждение каждый в своей сфере, но роль их была скорее консультативная. Они помогали начальнице и представляли интересы института в Опекунском Совете.
Как бы это ни казалось странным, но в Елисаветинском Институте опекуном по учебной части был отставной кавалерийский генерал гр. Алексей Васильевич Олсуфьев. Это был маленький, совершенно лысый генерал, носивший всегда форму Гродненского Гусарского полка. Удивительно то, что этот, казалось, вполне военный человек, был настоящим ученым - специалистом по поэзии и литературе... За время нашего с ним знакомства он написал прекрасную книгу о Марциале, один экземпляр которой он нам подарил с очень милой надписью. Вместе с тем был большим весельчаком и очень тонко (78) острил, дразня тетю Лину, с которой был очень дружен. Его жена Алике, как ее звали в свете, рожденная Миклашевская, вероятно, бывшая в молодости очень красивой, сохранила до старости лет миловидность и некоторую долю жеманства. Она очень боялась мужниных шуток, которым он, чтобы ее поддразнить, придавал несколько легкомысленный характер. Мы очень любили графа Олсуфьева, т. к. он всегда мило болтал и шутил с нами.
Опекуном по хозяйственной части был кн. Николай Петрович Трубецкой. Когда-то очень живой и образованный, принимавший участие в известных интеллектуальных кругах Москвы (о нем упоминает в своих мемуарах Б. Н. Чичерин), он был ко времени моей встречи с ним уже дряхлым стариком, потерявшим память и зачастую подававший повод к недоумению и смеху. Рассеянность его была легендарной. Так, будучи назначен, еще в среднем возрасте, губернатором в какой-то город, он делал визиты. По рассеянности, выходя из одного дома, он надел пальто полицмейстера, бывшего в ссоре со многими в городе. Продолжая делать визиты, он оставлял карточки полицмейстера вместо своих и тем помирил его со всеми. Особенностью его был неразборчивый почерк, про который говорили, что его надо давать разбирать в аптеку. Однажды, поехав по делам института в Петербург, он послал оттуда несколько писем тете Лине, но она не могла их прочитать. Наконец, не выдержав, она вернула ему письмо, прося продиктовать его кому-нибудь. Через неделю она получила письмо, написанное прекрасным почерком и очень грамотно. Сам он приписал только несколько слов, чтобы сказать, что на этот раз письмо писал буфетный мужик.