Воспоминания
Шрифт:
Описанные в этой главе события в своей совокупности ознаменовали наш переход в некое «новое состояние». В полной мере это проявилось в следующем, 1973 году.
Глава 12
Встречи с И. Г. Петровским. Выезд Чалидзе.
Статья Чаковского. Интервью Улле Стенхольму.
Статья Корнилова. Алеша не принят в МГУ
Я решил обратиться к ректору Московского университета академику Ивану Георгиевичу Петровскому с просьбой о восстановлении Тани. Я встречался с И. Г. Петровским и раньше. До 1961 года, пока в Академии не было проведено разукрупнение Отделений, мы даже были с ним членами одного Физико-математического отделения. Крупный математик, он согласился в начале 50-х годов принять на себя трудную должность ректора, рассматривая это как выполнение некоторого общественного долга – перед молодежью и преподавателями. В те мрачные времена он несомненно был человеком, проявлявшим большую смелость и настойчивость защищая преподавателей и студентов. А защищать было от чего. Честных и талантливых преподавателей – от обвинений в низкопоклонстве перед Западом. Евреев – от неприкрытого антисемитизма. Незадолго до назначения Петровского целая группа студентов однажды не явилась на занятия – около 30 человек были арестованы в одну ночь. Это была санкционированная свыше акция, и тут уж никто
Предыдущая, перед 1972 годом, встреча с Петровским была в 1967 году. Трагически погиб Саша Цукерман – сын моего сослуживца на объекте В. А. Цукермана. Молодой человек сдавал устный приемный экзамен по математике у профессора Моденова, убежденного и принципиального антисемита. Моденов был сотрудником какого-то другого факультета, но его специально вводили в приемные комиссии, так как он очень умело и с удовольствием, со вкусом топил евреев-абитуриентов, а эта задача всегда была актуальной. С Сашей Цукерманом он проделал обычный трюк – дал ему задачи, которые очень трудно решить в обстановке устного экзамена, перебивал и сбивал с толку, а когда Саша все же нащупал – довольно быстро – правильный ответ, объявил, что экзамен окончен, и поставил неудовлетворительную оценку. Саша пришел домой с нестерпимой головной болью, у него обострилось тяжелое ментальное заболевание, и через неделю он умер. Хотя, вероятно, трагический исход был только ускорен событиями экзамена, все происшедшее вызвало сильнейшее возмущение, тем более что произвол и несправедливость на приемных экзаменах были массовым явлением. Я сказал Петровскому о Саше (он уже знал это) и высказал предложение, которое мне подсказал отец погибшего мальчика, – что в реальных современных условиях единственно правильной формой приемных экзаменов, при которой все экзаменуемые находятся в равном положении, являются только письменные экзамены; устные экзамены должны быть отменены или заменены письменными. Петровский ответил, что он тоже так считает и прилагает все возможные усилия через министерство и ЦК, чтобы добиться изменений существующих правил. Я думаю, он говорил правду. Но ни ему, ни кому-либо не удалось добиться даже незначительных результатов. Петровский уже тогда выглядел усталым и больным – у него была болезнь сердца.
Мои переговоры с Петровским в 1972 году были очень трудными для обоих. К сожалению, он не был при этом до конца искренен со мной, ни разу не сказал, что не может ничего сделать в этом деле, хотя понимает, что Таня отчислена несправедливо. Если бы он так сказал, это осталось бы между нами, а я бы знал, что надо делать и на что рассчитывать. Но вместо этого он как бы пытался убедить меня, что с Таней поступили согласно общим для всех правилам (что для меня выглядело явным лицемерием), и в то же время намекал, что, может быть, ему удастся что-то сделать. Это заставляло меня приходить к нему вновь и вновь, все больше при этом нервничая. Во время предпоследней встречи он вызвал для подкрепления декана факультета журналистики профессора Засурского; тот был откровенней и сказал, что Таниного отчисления требовали арабские студенты (у них на курсе был только один африканец, с которым Таня дружила, – арабов не было). Это уже было косвенным указанием на истинную причину – на демонстрацию. На последнюю встречу Петровский вызвал секретаря парторганизации и проректора, человека явно гебистского вида. Разговаривая с ними – а они возмутительно лицемерили и одновременно (косвенно) угрожали – я был резче, чем я обычно себя держу, и два раза ударил кулаком по столу. Петровский фактически не принимал участия в разговоре и грустно, молча сидел в конце стола. Встреча была опять же безрезультатной. В этот же день Иван Георгиевич Петровский скоропостижно умер. Мне после рассказали обстоятельства этой смерти. Он поехал в ЦК на встречу с начальником отдела науки Трапезниковым (по дороге он подвез на своей персональной машине одну из сотрудниц университета, шутил). На встрече решался вопрос о передаче МГУ от провинциальных университетов каких-то функций по подготовке аспирантов. Петровский придавал этому большое значение, написал специальную докладную. С. П. Трапезников, однако, отнесся к его докладной отрицательно и при встрече высказал свое мнение, быть может, как это часто бывает, в иронической форме. Петровский очень разнервничался, вышел во двор ЦК, там упал и умер. Вскоре в его смерти обвинили меня. Я получил сначала письмо от одной секретарши Петровского с этим обвинением, потом узнал о выступлении академика Понтрягина (тоже математика) на Президиуме Академии, в котором он требовал привлечь меня к ответственности за мои действия, повлекшие якобы смерть Петровского (стучал кулаком и т. д.). Затем я получил письмо от другого математика, известного тополога, академика П. С. Александрова с теми же обвинениями. Я ответил ему подробным письмом, в котором изложил все обстоятельства, в том числе дело Тани. Секретарше (к сожалению, я забыл ее фамилию) я не смог ответить – письмо было, насколько я помню, без обратного адреса. Естественно, вся эта история была мне очень неприятна. А Ивана Георгиевича мне было искренне жаль, я невольно чувствовал к нему определенную симпатию, несмотря на некоторую двойственность его поведения в деле Тани.
Во время предпоследней встречи, после ухода декана Таниного факультета, Иван Георгиевич, явно желая разрядить атмосферу, начал говорить со мной на другие темы. Он рассказал, что устроил (или пытался устроить) на механико-математический факультет Г. И. Баренблата (о нем я упоминал выше в связи с делом его отца), преодолевая бешеное сопротивление факультетских антисемитов. Я тоже решил обратиться к нему с другими делами. И. Г. был депутатом Верховного Совета СССР и членом Президиума Верховного Совета. Президиум формально является высшим правительственным органом в стране в период между съездами Верховного Совета, его Указы имеют силу закона, он может не только дополнять, но и отменять все остальные законы, а также обладает правом помилования. Правда, И. Г. намекал, что роль «рядовых» членов Президиума в основном чисто формальная – все документы готовит аппарат, а они их только утверждают. Но тем не менее они что-то при желании сделать могут.
Я сказал И. Г. об усилении политических репрессий на Украине (он заметил, что еще со времени Петлюры – когда он был свидетелем еврейских погромов – настороженно относится к украинским националистам). Я, однако, высказал мнение, что сейчас особенно сильный удар наносится по демократическому крылу инакомыслящих, украинцев и неукраинцев по национальности, и попросил его использовать свое влияние в деле Семена Глузмана, о котором я писал выше. И. Г. охотно согласился и сказал, что он попросит затребовать дело Глузмана с Украины. Во время беседы он, лукаво улыбаясь, наливал себе из термоса стаканчик за стаканчиком черный кофе; лукавство же его относилось к тому, что врачи запрещали ему пить много кофе, и секретарши, относившиеся к нему очень тепло, следили за этим, но он их обводил вокруг пальца. Я не знаю, удалось ли Петровскому что-либо предпринять по делу Глузмана. Скорей всего – нет.
Ко времени моих встреч с Петровским Таня уже работала в книжном магазине, но это не могло помочь в хлопотах по ее восстановлению, т. к. это не была работа по специальности. Оформить же ее на должность в какую-либо редакцию не удалось (в одном случае мы знаем о прямом вмешательстве КГБ – телефонном звонке). Впрочем, все это уже не имело особого значения – был бы найден другой предлог. Лишь через два года Таня была все же восстановлена в университете с помощью сменившего Петровского на посту ректора академика Р. В. Хохлова.
Другим волнующим меня вопросом, конечно менее острым, но тоже существенным, в те же последние месяцы 1972 года был отъезд из СССР Валерия Чалидзе. А. И. Солженицын пишет в своей книге «Бодался теленок с дубом», что это был прямой сговор с КГБ. Я это считаю совершенно исключенным. Однако в этом деле было много неясностей, и Чалидзе явно не был со мною полностью откровенен. Это вызвало горечь в наших отношениях. Формально он выезжал по приглашению Международной лиги прав человека при ООН для чтения юридических лекций. Конечно, согласие на такую поездку могло быть получено только потому, что КГБ был заинтересован в устранении Чалидзе, игравшего важную роль в правозащитном движении. Он же, со своей стороны, хотел уехать, т. к. жизнь его стала слишком трудной в личном и общественном планах. Работы он лишился и терпел вместе с женой большие материальные трудности. Но все это вовсе еще не означает «прямого сговора»; по существу, очень многие отъезды происходят по этой же схеме. Мне было известно также, что существовал некий молодой человек, в прошлом несомненный сотрудник КГБ, который рассказывал Чалидзе в 1971 году некоторые, не очень, правда, существенные подробности по делу Буковского и еще что-то в этом роде; в начале 1972 года Чалидзе также встречался с ним. Возможно, слухи об этих контактах, которые я не одобрял, дошли как-то до А. И. Солженицына и усилили его неприязнь к Чалидзе, начало которой, вероятно, было положено историей с «член-корреспондентством» в Комитете. В конце ноября Чалидзе уехал – меньше чем через две недели он по постановлению Президиума Верховного Совета был лишен гражданства СССР. Такой исход легко можно было предполагать, и одним из пунктов наших расхождений с Валерием накануне его отъезда было его нежелание согласиться со мной в этом, что я рассматривал как неоткровенность. В январе я написал резкое заявление с осуждением Чалидзе. Я думаю теперь, что это мое действие было неправильным (я в 1975 году написал об этом в книге «О стране и мире»). Текст заявления я отдал А. И. Солженицыну для опубликования, т. к. нам с Люсей казалось тогда, что заявление прошло незамеченным, в частности его не было на радио (вместе с ней мы зашли к Солженицыну в Жуковке). Учитывая (выявившееся, правда, полностью поздней) различие наших – моей и А. И. – позиций в вопросе об эмиграции, это, наверное, тоже было не совсем удачным действием.
Очень скоро по приезде в США Чалидзе (уже лишенный гражданства) нашел себе достойное и важное дело (которым он и занимается почти 10 лет). Это – издательство «Хроника-Пресс». Первоначальная задача издательства была заполнить по мере возможности ту брешь, которая образовалась из-за временного прекращения издания в СССР «Хроники текущих событий». В дальнейшем издательская деятельность «Хроники-Пресс» очень расширилась; сейчас оно является, вероятно, самым «внепартийным» издательством за рубежом на русском языке. Что касается «Хроники текущих событий», то эта задача стала менее актуальной, т. к. в СССР после некоторого перерыва возобновилось ее издание. «Хроника-Пресс» – независимое в лучшем смысле этого слова издательство. Заслугу его создания вместе с Чалидзе в огромной мере делит замечательный человек Эд Клайн, большой защитник прав человека, американский бизнесмен, идеалист и меценат.
За два месяца до отъезда Чалидзе вышел из Комитета прав человека. А в декабре из Комитета без объяснения мотивов вышел также Андрей Твердохлебов. Причиной, видимо, было его несогласие с моим отношением к отъезду Чалидзе, а быть может, и другие какие-либо причины. Новым членом Комитета стал Григорий Сергеевич Подъяпольский, физик, геофизик, давний активный участник правозащитного движения.
В 1973 и 1974 годах заседания Комитета происходили регулярно у нас на Чкаловской квартире с тремя участниками – Шафаревич, Подъяпольский и я. Мы составили несколько неплохих документов и опубликовали их. Но все мы чувствовали, что форма Комитета изжила себя. Фактически мы составляли «обычные» правозащитные документы, и то, что они назывались документами Комитета, мало что к ним добавляло. Встречи наши стали постепенно приобретать в основном взаимно-информационный характер. «Хозяйкой» на этих встречах была, конечно, Люся, но вместе с Гришей всегда приходила его жена Маша (Мария Гавриловна Петренко-Подъяпольская) и принимала горячее участие во всех хозяйственных мероприятиях. Мы с Люсей (и Руфь Григорьевна) скоро очень подружились с обоими – Гришей и Машей. А что касается Комитета, то постепенно мы стали все реже и реже вспоминать о его существовании. Еще раньше отошел от нас Шафаревич.
Мы с Люсей понимали, что одним из способов решить проблему образования детей является их отъезд из страны. Но мысль о таком выезде, означавшем неминуемую разлуку, почти без надежды увидеть их когда-либо, и многое другое (что мы имеем сейчас), – была слишком трудной для нас. Мы не могли решиться на этот шаг – практически необратимый в условиях нашей страны – не испробовав возможности временной поездки для ученья (как мы мечтали – на несколько лет, в течение которых, может быть, что-либо изменится в ситуации). Мы почти не верили в такую возможность, но надо было все же испробовать. К этому времени относятся слова пятнадцатилетнего Алеши: «Я больше психологически готов к Мордовии, чем к эмиграции». Надо знать немногословного, точного в выражениях и несколько скептичного, не склонного к позе Алешу, чтобы по достоинству оценить эти слова, всю их серьезность. По совету моего друга и сослуживца из ФИАНа Е. Л. Фейнберга я с его помощью установил связь с профессором Массачусетского технологического института Виктором Вейскопфом (МТИ, Бостон, США) – с тем самым, которого я видел у Игоря Евгеньевича летом 1970 года. Весной 1973 года пришел первый вызов Тане, Ефрему и Алеше из МТИ, подписанный президентом МТИ Джеромом Визнером; потом эти вызовы повторялись неоднократно, в том числе заверенные в Госдепартаменте США и с подписью и печатью лично Киссинджера. Начались длительные – и бесплодные – попытки добиться поездки детей.