Воспоминания
Шрифт:
Давние, многомесячные усилия Сахарова в поддержку эмиграции из СССР, именно эмиграции, едва ль не предпочтительнее перед всеми остальными проблемами, были навеяны в значительной мере тою же волей и тем же замыслом. (Это уже что-то демоническое, почти протоколы сионских мудрецов! – А. С.) И такой же вывих, мало замеченный наблюдателями боя, а по сути – сломивший наш бой, лишивший нас главного успеха, А. Д. допустил в середине сентября – через день-два после снятия глушения, когда мы почти по инерции катились вперед. Группа около 90 евреев написала письмо американскому конгрессу с просьбой, как всегда, о своем: чтоб конгресс не давал торгового благоприятствования СССР, пока не разрешат еврейской эмиграции. Чужие этой стране (кого мне напоминает эта терминология? – А. С.) и желающие только вырваться, эти девяносто могли и не думать об остальном ходе дел. Но для придания веса своему посланию они пришли к Сахарову и просили его от своего имени подписать такой же текст отдельно <...> по традиции и по наклону к этой проблеме, Сахаров подписал им – через 2-3 дня после поправки Вильбора Милза! – не подумав, что он ломает
<...> меня – обожгло. 16.9 из загорода я написал А. Д. об этом письмо...»
В любом случае никогда поправка Милза не обсуждалась столь серьезно, не имела таких шансов на успех, как поправка Джексона, гораздо лучше аргументированная юридически, более бесспорная политически. Писать в этих условиях о поправке Милза – значило бы загубить и поправку Милза, и поправку Джексона. А я, в отличие от Солженицына, считаю поправку Джексона принципиально важной! (Почему мы все время обсуждаем, что я чего-то не сделал; а А. И.? – выступил ли он в защиту поправки Милза, если он придает ей такое значение?). Так что никакого фронта я не ломал. (Добавление 1989 г. По-видимому, вообще не существовало никакой поправки Милза, отдельной от поправки Джексона. Поправка Милза–Ваника – это другое название поправки Джексона1.)
А. И. дает, как мне кажется, одностороннее освещение событий осени 1973 года. Я уже писал о том, что он не сообщил о заявлении Люси о передаче «Дневников» Кузнецова. Не упоминает он и о моем интервью Стенхольму, которое положило начало всей цепи событий. О Принстоне я подробно писал выше. О том, что мое заявление было опубликовано в урезанном виде, Александр Исаевич знал, но ничего не пишет. В целом Принстонская история, даже при накладке с заявлением, – мелкий эпизод. Зря А. И. поднимает ее до такой принципиальной высоты. После моего заявления о поправке Джексона Солженицын прислал, как он пишет, записку. В ней он писал о поправке Милза (примерно то же, что в «Теленке») и просил зайти к его жене Наталье Светловой (к Але, как он ее называет). Мы с Люсей выполнили его просьбу. Разговор проходил без Александра Исаевича. Аля сказала: как я могу поддерживать поправку Джексона и вообще придавать большое значение проблеме эмиграции, когда эмиграция – это бегство из страны, уход от ответственности, а в стране так много гораздо более важных, гораздо более массовых проблем? Она говорила, в частности, о том, что миллионы колхозников по существу являются крепостными, лишены права выйти из колхоза и уехать жить и работать в другое место. По поводу нашей озабоченности Аля сказала, что миллионы родителей в русском народе лишены возможности дать своим детям вообще какое-либо образование. Возмущенная дидактическим тоном обращенной ко мне «нотации» Натальи Светловой, Люся воскликнула:
– На...ть мне на русский народ! Вы ведь тоже манную кашу своим детям варите, а не всему русскому народу.
Люсины слова о русском народе в этом доме, быть может, звучали «кощунственно». Но по существу и эмоционально она имела на них право. Всей своей жизнью Люся сама – «русский народ», и как-нибудь она с ним разберется.
В 1973 году мы еще раз были в доме Солженицыных – это была наша последняя встреча с Александром Исаевичем перед его высылкой. Продолжаю цитаты:
«1 декабря Сахаровы пришли к нам, как всегда вдвоем. Жена – больна (у Люси действительно был тогда пульс 120 из-за тиреотоксикоза – А. С.), измучена допросами и общей нервностью: «Меня через две недели посадят, сын – кандидат в Потьму, зятя через месяц вышлют как тунеядца, дочь без работы». – «Но все-таки мы подумаем?» – возражает осторожно Сахаров. – «Нет, это думай ты». <...> «Да я сразу бы и вернулся, мне б только их (детей жены) отвезти... Я и не собираюсь уезжать...» – «Но вас не пустят назад, Андрей Дмитриевич!». – «Как же могут меня не пустить, если я приеду прямо на границу?..» (Искренно не понимает – как)».
В этом отрывке Люся – истерическая дамочка, у которой «нервы». Сильно на нее не похоже. Я же – дрожащий перед ней «подкаблучник» и к тому же абсолютный дурак. На самом деле ни она, ни я не говорили тех слов, которые нам тут приписываются. Таня не была без работы (у нее за два месяца до этого родился сын, и она была в декретном отпуске), зять тоже тогда работал (его выгнали после суда над Сергеем Ковалевым в декабре 1975 года) и, следовательно, не был «тунеядцем», а я не был столь наивен. Что касается того, что Алеша – «кандидат в Потьму», то, очевидно, это искаженное преломление Люсиного рассказа при этой или предыдущих встречах об Алешиной реакции на нашу просьбу согласиться на поездку за рубеж – как я уже писал, Алеша тогда ответил, что он психологически больше готов к Мордовии. Мне кажется, что Александр Исаевич не мог не запомнить этого рассказа, но, к сожалению, он написал нечто совсем иное. А как проходил разговор на самом деле в целом? Действительно, во время этой встречи Александр Исаевич и Аля упрекали нас во вредных разговорах об отъезде, говорили о реакции некоторых людей на мое заявление якобы об эмиграции. Я же как раз тогда рассказал, что заявление было искажено, и объяснил свою истинную позицию в этом вопросе. Я, в частности, сказал, что поездка в Принстон была бы хорошим выходом из ситуации с детьми и что я считаю очень маловероятным, что мне дадут разрешение на подобную поездку, но совершенно исключенным – что лишат гражданства (почему я так считаю – я не обсуждал). Мне обидно, что Александр Исаевич, гонимый своей целью, своей сверхзадачей, так многого не понял, или верней – не захотел понять, во мне и моей позиции
В конце 1974 года один немецкий корреспондент (к сожалению, я не помню его фамилии) передал мне по поручению Александра Исаевича в подарок экземпляр «Теленка» с теплой и очень лестной дарственной надписью. Еще до этого мне удалось прочесть книгу, взяв у одного из друзей. Принимая подарок и прочитав при корреспонденте дарственную надпись, я не удержался и сказал:
– В этой книге Александр Исаевич сильно меня обидел.
Корреспондент усмехнулся и ответил:
– Да, конечно. Но он этого не понимает.
Глава 16
Люсина операция. «Архипелаг ГУЛАГ». Высылка Солженицына.
Моя статья о «Письме вождям» Александра Солженицына
Люсина болезнь – тиреотоксикоз – была одной из причин, почему мы легли в декабре 1973 года в больницу. Состояние ее вызывало большое беспокойство, ей было очень трудно, пульс достигал 120. К сожалению, академическая медицина не уделила ей должного внимания, не слишком боролась и разбиралась с ее болезнью. Нам пришлось сразу по выходе из больницы поехать в Ленинград на консультацию к старому Люсиному знакомому – профессору эндокринологии Александру Раскину. Раскин после нескольких дней больничного обследования направил Люсю на операцию, но он не учел, по-видимому, возможных – и очень опасных в Люсином случае – последствий для глаукомы. Высказанные Люсей сомнения врач-окулист тоже оставил без внимания. Мы тут же договорились, что оперировать ее будет хороший знакомый Наташи Гессе (незадолго перед этим сделавший такую же операцию и ей) доктор Б-о. Мы вернулись в Москву, Люся начала предоперационный курс лечения. Я получил в медсанотделе Академии направление на операцию и пошел к министру здравоохранения Петровскому, чтобы он подтвердил это направление (без этого Люсю не могли бы госпитализировать в Ленинграде). Петровский обещал. (Это была наша вторая и последняя встреча.) Но, когда мы приехали в Ленинград, нас ждал неприятный сюрприз. Доктор Б-о просил Наташу передать нам, что он не может оперировать Люсю. Ему предстоит защита докторской диссертации, и, если он будет оперировать жену Сахарова, ему не утвердят диссертацию. Он просит также не ходить к нему и вообще не иметь с ним никаких отношений. Мы были поставлены в очень трудное положение. Отменить или даже отложить операцию было невозможно – Люся уже закончила предоперационную медикаментозную подготовку. Пришлось срочно искать другого хирурга. Люся, к счастью, нашла своего бывшего профессора по институту доктора Г. Стучинского. Она когда-то присутствовала и даже ассистировала ему в точности при такой же операции, как предстоявшая ей. Профессор согласился. 27 февраля он оперировал, а через две недели мы вернулись в Москву.
Уже перед самой выпиской у Люси очень сильно поднялось внутриглазное давление – потребовались экстренные меры. Это было только начало большой беды, обрушившейся на нее.
В марте – сначала в Ленинграде, а потом в Москве – я работал над статьей «О письме Александра Солженицына «Вождям Советского Союза»».
Но я должен вернуться назад. В начале января к нам неожиданно пришел приемный сын Александра Исаевича, тринадцатилетний Митя – сын Н. Светловой от первого брака. Было время утреннего завтрака, и Люся предложила ему выпить стакан чаю. Но он отказался. С первого взгляда меня поразила какая-то особенная торжественность в его облике и глаза – отчаянно сверкающие, серьезные, счастливые и гордые. Мальчик прошел в ванную и извлек прикрепленную на спине книгу, вручив ее нам. Это был первый том «Архипелага ГУЛАГ». Уже через 10 минут мы оба – Люся и я – читали эту великую книгу (о которой уже более недели озлобленно и подло писала советская пресса и ежедневно сообщало западное радио). В отличие от большинства людей на Западе и многих в нашей стране мы хорошо знали бесчисленные факты массовой жестокости и беззакония в мире ГУЛАГа, представляли себе масштабы этих преступлений. И все же и для нас книга Солженицына была потрясением. Уже с первых страниц в гневном, скорбном, иронически-саркастическом повествовании вставал мрачный мир серых лагерей, окруженных колючей проволокой, залитых беспощадным электрическим светом следовательских кабинетов и камер пыток, столыпинских вагонов, ледяных смертных забоев Колымы и Норильска – судьба многих миллионов наших сограждан, оборотная сторона того бодрого единодушия и трудового подъема, о котором пелись песни и твердили газеты.
Через несколько дней я примкнул к коллективному письму, требовавшему оградить Солженицына от нападок и преследований, отдававшему должное «Архипелагу» и трагической судьбе его героев-заключенных. Вместе с Максимовым и Галичем я был одним из авторов этого письма. В следующие дни я дал несколько (более десяти) интервью об «Архипелаге» и Солженицыне, в том числе – по международному телефону швейцарской газете и немецкому журналу. Много спустя я узнал, что эти интервью были напечатаны (во всяком случае, большая часть из них).
12 февраля около 7 вечера в нашей квартире раздался звонок: Солженицына насильно увезли из дома. Мы с Люсей выскочили на улицу, схватили какую-то машину («левака») и через 15 минут уже входили в квартиру Солженицыных в Козицком переулке. Квартира полна людей, некоторых я не знаю. Наташа – бледная, озабоченная – рассказывает каждому вновь прибывшему подробности бандитского нападения, потом обрывает себя, бросается что-то делать – разбирать бумаги, что-то сжигать. На кухне стоят два чайника, многие нервно пьют чай. Скоро становится ясно, что Солженицына нет в прокуратуре, куда его вызвали, – он арестован. Время от времени звонит телефон, некоторые звонки из-за границы. Я отвечаю на один-два таких звонка; кажется, нервное потрясение и сознание значительности, трагичности происходящего нарушили мою обычную сухую косноязычность, и я говорю простыми и сильными словами.