Воспоминания
Шрифт:
С первых дней моего пребывания в должности министра иностранных дел я старался проложить путь к Конференции по безопасности и сотрудничеству в Европе. Я высказался за ее проведение в Хельсинки, когда большинство еще было против этого. Когда летом 1975 года эта конференция состоялась, еще не было и намека на глубинные перемены. Параллельно с ней в Вене велись переговоры о сокращении вооружений в Центральной Европе. Протекали они крайне неудовлетворительно, превратившись в многолетнее военно-дипломатическое топтание на месте. В Хельсинки также многие вопросы остались открытыми.
Особенно трудно достигалось взаимопонимание по так называемой «третьей корзине»,
Немаловажное значение имело и то обстоятельство, что борцы за гражданские права и другие диссиденты могли ссылаться на Хельсинки. Это не могло сгладить различия между системами, но помогло устранить некоторые «табу». Последующие конференции проходили со все большим успехом. Но этот процесс, особенно в части военных проблем безопасности, стал только тогда плодотворным, когда вследствие изменившихся отношений между западными державами появилась возможность оценить новые общие данные.
Кто считал, что хельсинкский процесс существует только для того, чтобы Советский Союз закрепил статус-кво в Европе, ошибался и теперь все больше предпочитает помалкивать. В действительности наступал период противоречивых изменений.
Европа теперь не только извлекала выгоду или терпела убытки вследствие того, что по большому счету происходило в отношениях между Западом и Востоком. Старый Свет, какие бы противоречия его ни раздирали, начал снова познавать себя и влиять на международные события. В этом отношении продолжалось то, что в начале 70-х годов проистекало от германской «восточной политики».
Великий Шарль и малая Европа
Кто спрашивал в Европе о Германии, должен был знать — при ответе нельзя не сказать о Франции. А также о человеке, сказавшем о себе, что ему, в то время почти безвестному, пришлось «взвалить Францию на свои плечи». Деятельность, которую он проводил после 1940 года из Лондона и Алжира, сравнивали с маяком, не погасшим во время долгой ночи гитлеровской войны. На меня этот француз, не укладывавшийся как консерватор ни в какие рамки, произвел сильное впечатление, и я сожалел, что мне уже не довелось вместе с ним заниматься европейской политикой.
В начале февраля 1968 года федеральный президент Генрих Любке поехал в Париж, чтобы торжественно открыть старо-новое прусско-германское посольство на рю де Лилль. Его сопровождали два федеральных министра — один из них замещавший меня Герберт Венер. Де Голль, присутствовавший на торжественном вечере, вернул конфискованное в соответствии с установленным порядком здание. Не только в министерстве финансов сочли, что подарок обошелся чересчур дорого: новая резиденция стоила бы половину той суммы, которую пришлось уплатить за восстановление дворца. Когда-то Фридрих Вильгельм III купил его у Эжена Богарне, пасынка Наполеона. Какое-то время он служил резиденцией Бисмарку. Деньги были потрачены не зря — французы оценили немецкое уважение к истории.
Однако в тот февральский вечер никто не обменивался воспоминаниями. Ибо моих коллег по кабинету испугало сообщение одного из телеграфных агентств, согласно которому в городе Равенсбурге, в Верхней Швабии, на каком-то
Генрих Любке, способности которого к соответствующему восприятию и реакции сильно снизились, мог бы знать, что в той равенсбургской речи я настоятельно рекомендовал не впадать в раболепие. Буквально я сказал следующее: «Во всяком случае, как и федеральный канцлер, я считаю, что если мы около двух недель находимся в Париже, то ни у кого не должно создаться впечатления, будто германская политика проводится под лозунгом „Трусость перед другом“». В обоснование я сослался на Европейское Экономическое Сообщество и планы его расширения: «Для германо-французского сотрудничества действителен примат добрососедства. Дружеское, основанное на доверии сотрудничество вовсе не означает, что один партнер всегда поддакивает другому…»
Что же случилось? Я находился вместе с Кизингером с государственным визитом в Риме. Мы там еще раз обсуждали французское «нет» вступлению Великобритании в ЕЭС. Нас приветствовали политические представители итальянского «конституционного списка». Над тем, почему среди них находился руководитель КПИ Луиджи Лонго, тогдашний федеральный канцлер ломал себе голову еще меньше, чем я. Тем более что мы находились за пределами германских границ. Из Рима я полетел в Южную Германию, чтобы принять участие в работе партсъезда своих друзей в земле Баден-Вюртемберг. Свою речь я заранее не готовил. В ее внешнеполитическом разделе, посвященном Европе, говорилось, что примирение французов с немцами, переросшее потом в дружбу, теперь живо в сердцах многих людей в обеих странах. Исходя из этого, я выразил надежду, что узы дружбы теперь настолько крепки, «что даже неразумные правительства будут не в состоянии что-либо изменить».
Я испытывал огромное уважение к генералу и никогда бы не подумал отзываться о нем так, как это сделал бывший госсекретарь США Дин Ачесон, назвавший его «чудаком из Парижа». Не разделял я и мнения одного опытного дипломата из моего министерства, видевшего в нем смесь Дон Кихота с Парцивалем. Для меня долговязый бригадный генерал из Северной Франции был и остался символом Сопротивления. Как-то само собой получилось, что я, подобно его соратникам в те трудные годы, обращался к нему со словами «мой генерал». То, что он, несмотря на сильное противодействие, дал колониям самостоятельность, а североафриканским департаментам независимость, внушило еще большее уважение к нему.
Мое слегка критическое замечание, высказанное в то субботнее утро у швабов, опиралось на нечто само собой разумеющееся: во время консультаций в Париже мы должны, как и везде, высказывать свое мнение и отстаивать свои интересы. Даже по прошествии более чем двадцати лет трудно объяснить, как из этого могла получиться «равенсбургская депеша»? Это даже было не делом рук какого-то моего недоброжелателя из среды журналистов. Им оказался сотрудник информационного агентства, не замышлявший ничего плохого и, как мне рассказывали, разделявший мои взгляды. Возможно, он просто не выспался и написал то, что, по его мнению, могло было быть сказано.