Восточный вал
Шрифт:
— И куда направляется? — как можно спокойнее спросил Борман.
— Полагаю, что с минуты на минуту должен появиться в Берлине.
— Значит, все-таки вылетел? — саркастически ухмыльнулся Адольф.
— Вылетел, мой фюрер. Штабисты не сразу сумели разыскать рейхсмаршала, кажется, он инспектировал новые авиаполки, которые должны действовать на Восточном фронте.
Услышав это «кажется», Борман заподозрил, что адъютант попросту пытается вывести «жирного борова» из-под удара. Не зря по рейхсканцелярии гуляли слухи о том, что, используя своего представителя при рейхсканцелярии, Геринг подкупает канцелярско-штабную братию,
— Геринг должен быть здесь, — вдруг совершенно иным, извиняющимся каким-то голосом заговорил Гитлер.
— Сообщили, что его уже удалось разыскать, — напомнил ему Борман, пытаясь уберечь вождя от очередного приступа неврастенической истерии. Сродни той, которая обычно постигает разорившегося картежника.
— Мы вместе начинали все это: — не собирался выслушивать его объяснения Гитлер, — наше национал-социалистское движение, нашу войну, всю эту Богом проклятую «русскую кампанию»… И я не потерплю, чтобы сейчас, когда нам особенно трудно, кто-либо делал вид, будто лично его все это не касается. Этого я никогда не потерплю! — все-таки взорвался он, постепенно входя в раж. — Слышите, Борман, этого я никому не потерплю! Никому из вас! Особенно тем, кто стоял у истоков нашего движения, потому что заговоры зреют именно там, у застоявшихся, мутных истоков! Хотя бы вы, Борман, слышите меня в такие минуты?!
— Слышу, — мрачно молвил в ответ рейхслейтер. В последнее время он уже не раз тайно сожалел, что в свое время не поддержал «заговор генералов». И Гитлер, похоже, улавливал это его иудино раскаяние. — Я все вижу и слышу. Уверен, вы действительно не потерпите.
— Раттенхубер! Где этот чертов Раттенхубер?!
— В приемной Раттенхубера нет, мой фюрер, — откликнулся адъютант.
— Так разыщите его, Шауб!
— Разыщу, мой фюрер.
— Сейчас он тоже должен быть здесь.
— Он будет здесь, если так приказали вы, мой фюрер! — заученно отчеканил личный адъютант.
«Да фюрер попросту боится оставаться в одиночестве! — вдруг поразился своему открытию Борман. — Ему хочется, чтобы все, кем он непосредственно привык командовать, постоянно находились рядом, игнорируя тот факт, что у каждого из них есть масса собственных обязанностей. Он постоянно нуждался в «аудитории»; ему требовалась моральная поддержка, духовная и энергетическая подпитка; но главное, чтобы чувствовать себя вожаком, ему нужна… стая! Послушная волчья стая. Фюрер теряет уверенность в себе, потому что давно потерял уверенность в своей стае. Он уже не чувствует себя вожаком».
— Чего вы дожидаетесь, рейхслейтер?
— Возможно, у вас возникнут какие-то распоряжения.
— Их не будет, Борман.
— Мне хотелось, чтобы вы знали, мой фюрер, что Борман всегда с вами. Он всегда рядом.
— Я знаю, что он… «всегда рядом», — небрежно ответил Гитлер, и личный секретарь не мог не уловить, насколько двусмысленно позвучала эта фраза. — Но это ничего не меняет.
«Фюрер не чувствует себя вожаком! — вот что открылось Борману в эти минуты. — Но самое страшное заключается в другом: все мы, кто окружает Гитлера, перестаем видеть в нем этого вожака! А ведь все наше движение создавалось под рыцарским девизом: «Вперед за вожаком!».
Три
А еще он говорил о сибирских концлагерях, в которых перед войной Гордашу пришлось провести почти три года; о жизни в плену, о страхе перед смертью и предательстве. Умно так говорил. Спокойно и страшно, однако же умно. Сразу было видно, что человек он знающий и начитанный; вряд ли он искренне верил в Бога, но в истории религии и в философии веры, несомненно, смыслил. В советских концлагерях Отшельник тоже немало встречал таких и всегда относился к ним с уважением. Но то все же были свои, а это — фашист.
Прощаясь с Отшельником, эсэсовец вновь внимательно осматривал незавершенное строительство, заботясь о том, чтобы помост и сама виселица были достаточно высокими, и чтобы поперечина, на которой обязательно должно быть три петли, — он сам настоял на этом, — покоилась на двух крепких дубовых столбах. Да и подставка висельничная у каждого приговоренного была своя, и палач, стоя с тыльной стороны виселицы, на лесенке, мог выдергивать ее из-под ног с помощью пропущенных через кольца веревок.
На четвертый день, когда виселица была готова, привезли первых четверых приговоренных. Это были заключенные не из лагеря, а из городской тюрьмы. Божьего Человека и Федана в тот день тоже не трогали, к виселице доставили только Отшельника. «Висельничных дел мастер» был потрясен коварством Штубера, когда тот приказал возвести его на эшафот вместе с первой двойкой приговоренных. С какой ненавистью он смотрел тогда на вежливо улыбающегося Штубера, стоявшего во главе небольшой группы военных и полицаев с фотоаппаратом в руках.
Однако повесили только тех двоих, что оказались справа и слева от Гордаша, а его оставили. Затем казнили еще двоих, а он по-прежнему стоял у своей петли.
— У архитекторов и инженеров-мостостроителей есть такой ритуал: когда по мосту проходит первый поезд или первая машина, они становятся под мост, чтобы в случае обвала стать первыми жертвами своей бездарности, — объяснил Штубер, когда Орест наконец сошел с эшафота на подкашивающихся от страха и усталости ногах. — Такая же честь выпала и вам, висельничных дел мастер.
— Это не честь, это садизм.
— Вся война — сплошной садизм, однако же это обстоятельство никого не останавливает. А вам не приходилось задумываться над тем, сколько садизма людского воспроизводится в библейских сказаниях? Советую полюбопытствовать.
— Но казнь — случай все же особый.
— А кто спорит? Казнь — это, можно сказать, апофеоз насилия, садизма и… — выдержал он длительную паузу, — человеческого мужества. Да-да, фельдфебель Зебольд, — как всегда в подобных случаях, обратился он к своему «подсадному из первого театрального ряда», — и мужества тоже. Напрасно вы так скептически восприняли мои слова.