Шрифт:
Niall Williams
This Is Happiness
Copyright © 2019 by Niall Williams
1
Дождь прекратился.
2
Никому в Фахе [2] и не упомнить, когда он начался. Дождь здесь, на западном побережье, – условие жизни. Он лупил отвесно и сбоку, с левой руки и с правой, а также и со всех прочих рук, какие только мог удумать Господь. Налетал шквалами, волнами, иногда пеленами. Показывал себя в обличье мороси, бусенца, дымки, ливня, частого и редкого, волглым туманом, влажным днем, капелью, мокрядью, а также разверзшимися хлябями небесными. Приходил в день погожий, солнечный и обещавший быть сухим. Во всякое
2
Скорее всего, от ирл. fatha – лужайка, поле. – Здесь и далее примеч. перев.
Все это в подтверждение одной-единственной истины: в Фахе шел дождь.
Но теперь он прекратился.
Нельзя сказать, что в Фахе заметили. Во-первых, потому, что произошло это в начале четвертого в Страстную среду, и весь приход размещался, как бочковая сельдь, в Мужском, Женском и Длинном приделах тонущей церкви, все еще именовавшейся в ту пору в честь святой Цецелии. Во-вторых, когда прихожане выбрались наружу, умы их возвышены были латынью и страданиями Христа Спасителя, а все прочие мысли сделались потому незначительными. И в-третьих, так давно длился брак их с дождем, что они друг друга уж более не замечали.
Мне самому семьдесят восемь, и рассказываю я тут о том, что было шесть десятков лет тому назад. Понимаю, что Фаха в ту пору для обретения уроков жизни место неожиданное, но, по моему опыту, “ожидаемое” – это не из словаря Господня.
Так вот, тот мир, где двери на улицу днем никогда не закрывались, задние двери никогда не запирались, но снимались со щеколды и в них заходили по вечерам, – где ступал ты, с Божьей помощью, на выложенный каменными плитами пол в облако торфяного и табачного дыма, – тот мир исчез. И хотя кое-кто из тамошних людей – например, Майкл Доннелли, Делия Консидин, Мари Эган и Марти Броган – отсрочили выезд на погост и пребывают в одиноких старых домах в глуши, в обители ревматизма, сырости и преодоления долгих вечеров, двери там прикрыты опаской и страхом ностальгии, природа которой едка. А раз уж сам я теперь тоже древен, отдаю себе отчет, что милостью творенья быстрее всего испаряются из памяти тяготы и дождь, понимаю, что между тогда и теперь, как между таинством и смыслом, есть, возможно, громадная брешь, и от мира, где живете вы, – вот от этого – тот мир, где прекратился в Фахе дождь в Страстную среду, может быть слишком далек, чересчур отодвинут во времени и нравах, и вам туда не проникнуть.
Потерпите меня сколько-то: у дедов мало привилегий, а у мысли о собственной никчемности большие аппетиты.
И сотня книг не в силах запечатлеть одну-единственную деревню. Это не напраслина – это свидетельство. Фаха – место не менее и не более приметное, чем любое другое. Если отыскали вы его, значит, направлялись куда-то еще. В стране полным-полно мест более откровенной красы. Вот и славно. Фахе дела нет. Она давно смирилась с тем, что по части самобытности и географии судьба ее в том, чтоб миновали ее проездом, а затем тихонько и полностью забывали.
На дождь, стало быть, одновременно и невероятный, и доисторический, в долине, где поля слюбились с рекой, не обращали фахане почти никакого внимания. То, что дождь когда-то начался, уже стало легендой – как станет легендой теперь и его прекращение.
Изведанный мир в ту пору не был столь четко очерченным, равно как и знание не приравнивалось к фактам. В своем роде скреплял человечество рассказ. Никак точнее объяснить я это не смогу. Повсюду повествовали. Поскольку источников, где можно было что-либо выяснить, имелось меньше, слушали больше. Некоторые все еще рассуждали о дожде, стоя у калиток под моросью, глядели в небеса, предрекали грядущее – неточно и очень лично, словно все еще владели языком птиц, ягод или воды, – и обыкновенно люди потакали им, слушали, как сказ, кивали, приговаривали: “Да неужто?” – и уходили, не поверив ни слову, а только чтоб передать рассказанное, подобно живой валюте, кому-то еще.
Церковь в то время была не тем, что сейчас – или где сейчас. Стоило ризничему Тому Джойсу перейти улицу в костюме и при жилете, взобраться по двадцати семи ступеням на колокольню и ударить в тогда еще настоящий колокол – колокол, благословленный Епископом и слышимый в семи поселках прихода, – люди разом выходили из домов, и грешники, и святые. Все дороги в деревне заполоняли велосипеды, лошади, повозки, трактора и пешеходы. Дороги в глубинке гудроном еще не заливали, а некоторые даже щебенкой не отсыпали. Та, что шла от дома моих прародителей, была грунтовая, утоптанная плотно и мягко, плотно и снова мягко, и проложили ту дорогу ноги, колеса и копыта, а посередке она выгибалась, как хребет, вдоль которого струилась жизнь поселка, бежала мимо открытых дверей, подбирая и роняя в том беге обрывки новостей, какими жило это место.
Вот так за час до Мессы возникало всевозможное столпотворение. Стоишь на пороге, смотришь на запад и видишь сплошь головы – в платках, кепках или шапках, – и плывут они над изгородями, словно воинство. В полях скотина, отупелая от дождя, вскидывала зачарованные бессмысленные свои морды, увешанные тяжкими вожжами слюны, словно питалась животина та жидким светом. Вереница людская, пешая, велосипедная и тележная, постепенно редела, цокот копыт задерживался на несколько минут дольше самих лошадей, но вот и цокот растворялся в зеленой тиши. Когда мимо в длинной комендантской шинели и джодпурах, присланных ему братом-генералом из Бирмы, проходил Сэм Крегг, часы у которого запаздывали и фактически, и метафорически, уже начиналось входное песнопение. На всех дорогах к приходу воцарялась полная тишина.
В Фахе водилось больше всякого, нежели сейчас. Лавки были мелкие, зато их имелось немало – бакалейная, мясная, скобяная, мануфактурная, аптечная и гробовая, все неумолимо отмеченные натурой владельца. За припасами ходили по крови и роду. Если в родстве состоял, хоть самую малость, с Клохасси или с Бурком – оба торговали одинаковыми чаем, мукой и сахаром, одними и теми же овощами трех видов и жестянками с непортящейся снедью, – у него покупки свои и делал. Проема дверного другому собою не затенял. Одна из привилегий житья в забытом месте – сохранять индивидуальность. В Фахе, где все срединное было далеко и почти неведомо, нормой было чудаческое.
Как заповедали им упрямство, неподатливость и традиция, мужчины рассаживались перед Мессой по двум подоконникам Прендергастова почтового отделения напротив церковных ворот, а те, кто запаздывал, удовлетворялись покатым подоконником Аптеки Гаффни. Фахский извод преторианцев, мужчины облачены были в коричневое и серое, в шляпы или кепки, но никаких дождевиков, хотя дождь уже усаживался им верхом на плечи и понуждал к уловке курения задом наперед, укрывая папиросу ладонью. Те мужчины были из мест, где от уединения характер человека делается кристально прозрачным. Сомнений в том, что церковь они посетят, не существовало никаких, однако из-за трудного отношения религии к мужскому никакого пыла не выказывали они и таили всякую тень духовного с нарочитой небрежностью и мастерством в жизненно важном искусстве помалкивать.
Люди в Фахе еще не навострились парковаться. В ту Страстную неделю оставалось еще пять лет до того, как введут экзамен на права, а сверх них еще три года до первой попытки фаханина этот экзамен сдать. Имелось в приходе всего десять автомобилей. Водители запросто прикатывались примерно туда, куда направлялись, высаживали детвору, стариков и соседей – те благословляли с Богом автомобиль, когда забирались внутрь, и благословляли с Богом водителя, когда выбирались наружу. Если, как Пат Хили, кто-то застревал со своим автомобилем посреди дороги и там, где улица с безнадежной тоской устремлялась к серому языку реки, никто не мог протиснуться ни в ту ни в другую сторону, – какая разница, они все идут в церковь, и кляты пусть будут язычники.