Война конца света
Шрифт:
Репортер спросил, где они, и Журема не сразу поняла, что этот перекопанный пустырь-улочка Иоанна Богослова, узенький проход между густо настроенными домами у кладбища и задами Храма Господа Христа. Теперь здесь не было ничего, кроме руин и ям, у которых суетилось множество людей: они копали землю, таскали мешки, ящики, бочки и бочонки с землей и песком, сносили камни, кирпичи, черепицу и даже скелеты животных к баррикаде, которая на глазах вырастала там, где раньше стояла дощатая кладбищенская ограда. Журема не понимала: то ли стрельба стихла, то ли ее слух уже не различал ружейную трескотню среди прочих звуков. Она сказала репортеру, что Меченого вроде не видно, зато она заметила братьев Виланова, но тут какой-то одноглазый человек зло крикнул им: «Чего ждете?» Репортер упал на землю, стал рыть ее. Журема нашла и протянула ему острую железку, а сама уже в который раз занялась привычным делом: набивала мешки землей, относила их, куда ей показывали,
Тут кто-то из женщин-среди них она узнала Катарину, жену Жоана Апостола, – сунул ей в руку куриных костей с кусочками мяса и ковш с водой. Она пошла поделиться с репортером и Карликом, но оба уже получили свою долю. Они наслаждались едой и питьем и все же испытывали растерянность: было известно, что все припасы в городе кончились и что последние остатки берегут для тех, кто день и ночь сидит в окопах и на колокольнях, для тех, чьи руки обожжены порохом, а на пальцах-мозоли от непрерывной стрельбы.
Потом Журема снова взялась за работу, но тут взгляд ее случайно упал на колокольню Храма, и она уже не могла оторваться от нее. На крыше и на лесах виднелись головы жагунсо, торчали стволы их ружей, а на лестнице, ведущей в звонницу, нелепо скорчившись, лежала маленькая фигурка-не то ребенок, не то взрослый. Журема, присмотревшись, узнала: это был старичок звонарь, он же служка, ризничий и ключарь, который, как говорили, бичевал Блаженненького. По вечерам, в одно и то же время, он поднимался на колокольню, звонил в колокола, и тогда и в мирную пору, и сейчас весь Бело-Монте становился на молитву. Вчера Журема слышала перезвон-значит, убили старика уже после благовеста: пуля сбросила его на ступеньки лесенки, а жагунсо некогда было снести труп вниз.
– Мы с ним земляки, – проговорила женщина, работавшая рядом с Журемой. – В Шоррошо жили. Он у нас там плотничал, пока ангел не осенил его крылом.
Позабыв и про звонаря, и про самое себя, Журема усердно работала, изредка наведываясь к репортеру. На заходе солнца она вдруг увидела, что братья Виланова бегом бегут к Святилищу и туда же с разных сторон направляются Меченый, Жоан Апостол и Жоан Большой. Должно быть, что-то случилось.
Спустя немного времени она говорила с репортером и вдруг почувствовала, что какая-то непреодолимая сила клонит ее к земле. Она замолчала, пошатнулась, опустилась на колени, уцепившись за репортера. «Что с тобой? Что случилось? – забормотал тот, схватив ее за плечи. – Ты ранена?» Но она не была ранена-просто сил больше не было: она чувствовала, что выпотрошена, что не может даже открыть рот, шевельнуть пальцем, и хотя видела склоненное к ней лицо человека, научившего ее быть счастливой, хотя видела, как он таращил свои влажные глаза и часто-часто моргал, силясь разглядеть ее, и понимала, что он перепугался и надо бы успокоить его, но не смогла сделать и этого. Все вдруг стало далеким, чужим, ненастоящим, и Карлик топтался тут же, гладил ее, растирал ее руки, поправлял упавшие на глаза волосы, целовал ее в щеку. Она старалась не закрывать глаза, зная, что если закроет-умрет, но пришла минута, когда и это стало ей не под силу.
Когда же она снова разомкнула веки, ей было уже не так зябко. Стемнело; небо было все в звездах, сияла полная луна; Журема сидела, привалившись к плечу репортера-она сразу узнала и знакомый запах, и прикосновение костлявого плеча, и шум его дыхания, – а Карлик по-прежнему растирал ей ладони. Все еще как в дурмане она поглядела на них и поняла-они до смерти рады, что она очнулась: они с такой нежностью обнимали, и целовали ее, что на глазах у нее выступили слезы. Что с тобой, спрашивали они, тебя ранило, ты заболела? Нет, отвечала она, устала просто, много работала. Они сидели не там, где она лишилась чувств: За это время снова разгорелась стрельба, и со стороны кладбища набегала толпа жагунсо. Карлик и репортер объяснили, что ее пришлось перенести на угол, чтобы не затоптали. Солдаты не смогли взять баррикаду на улице Иоанна Богослова, их сдержали те, кто живым ушел из окопов на кладбище, и выскочившие из церквей им на подмогу. Она слышала, как репортер говорит ей о своей любви, – и в этот миг все разлетелось вдребезги. Пыль забила ей ноздри, запорошила глаза, она отлетела в сторону и почувствовала, что плотно прижата к земле: Карлик и репортер, не устояв на ногах, повалились прямо на нее, подмяли под себя. Однако Журема не испугалась: она скорчилась под этой тяжестью, с трудом выдавила из себя невнятные слова, чтобы спросить, живы ли они, целы ли? Оба были невредимы, щепки, осколки и обломки, градом сыпавшиеся им на голову, лишь слегка задели их. Во тьме стоял крик-многоголосый, бессвязный, безумный, поражающий слух. Репортер и Карлик поднялись на ноги, помогли Журеме сесть. Все трое приникли к стене-единственной стене, уцелевшей на перекрестке. Что произошло? Что происходит?
Взад и вперед сновали чьи-то фигуры, испуганные вопли разрывали воздух, но Журему, поджавшую под себя ноги и склонившую голову на плечо репортеру, больше всего поражало то, что, перебивая и заглушая плач, стоны, жалобы, рыдания, слышались раскаты хохота, ликующие крики, песни, которые потом слились в один торжествующий воинственный напев, громоподобно исторгаемый сотнями глоток.
– Церковь святого Антония, – сказал Карлик. – Свалили ее.
Журема взглянула туда, где в слабом лунном сиянии расходилось под задувавшим с реки ветерком облако дыма, открывая взору могучий величественный силуэт Храма Господа Христа, но не увидела ни верхушки церкви святого Антония, ни ее колокольни. Так вот, значит, почему был этот страшный грохот, а плачут и стонут те, кто был на крыше, кто рухнул с нею вместе, но еще жив. Репортер, по-прежнему обнимая Журему, все спрашивал, что означают эти победные крики и смех, а Карлик объяснял: это солдаты горланят, ополоумели от радости. Солдаты?! Они слышат голоса солдат? Неужели они совсем рядом? Торжествующие вопли перемешивались со стонами, казалось даже, что звучат они громче, что солдаты ближе к ним, чем раненые. По ту сторону баррикады, что и они помогали строить, толпилось неисчислимое воинство, и лишь несколько шагов разделяло их-несколько шагов, которые тотчас будут сделаны. «Господи, – взмолилась Журема, – сделай так, чтобы нас троих убили вместе».
Но, как ни странно, падение колокольни не ускорило ход битвы, а, напротив, на время приостановило ее. Журема, Карлик и репортер не трогались с места и слышали, как постепенно смолкают крики боли и торжества, как воцаряется тишина, от которой они уже давно отвыкли. Не стреляли пушки, не свистели пули – раздавались лишь кое-где стоны и слабые вскрикиванья, как будто сражающиеся заключили перемирие, чтобы отдохнуть. Журеме, Карлику, репортеру казалось, что они заснули и, проснувшись, не знали, прошла ли минута или целый час. Укрывшись между Карликом и репортером, она с недоумением обнаруживала, что все по-прежнему и сама она на прежнем месте.
Во время одного из таких пробуждений она увидела воина Католической стражи, удалявшегося от них. Зачем он приходил? Падре Жоакин послал его за ними. «Я сказал, что ты не можешь ходить», – прошептал репортер. Через минуту из темноты вынырнул сам священник и рысцой подбежал к ним. «Почему не идете?»-как-то странно спросил он, и Журема поняла: Меченый!
– Журема совсем измучена, – услышала она голос репортера. – Несколько раз теряла сознание.
– Что ж, тогда ей придется остаться, – сказал падре Жоакин все тем же странным тоном-беззлобно, но устало, печально, уныло. – А вы двое ступайте за мной.
– Остаться? – прошептал репортер, и она почувствовала, как все его тело напряглось, одеревенело.
– Тише! – приказал священник. – Вы ведь так хотели покинуть Канудос. Вам предоставляется такая возможность. Ни слова больше. Идите за мной.
Он повернулся и зашагал прочь. Журема, превозмогая слабость, первая поднялась на ноги-репортер, растерянно бормотавший что-то, осекся на полуслове– и первой двинулась вдогонку за падре Жоакином, показывая, что она тут, что она может идти. Через несколько секунд, взявшись за руки, они бежали мимо развалин церкви святого Антония, мимо мертвых и умирающих, бежали, все еще не веря тому, что сказал священник.
Журема понимала, что по лабиринту переходов и баррикад, за которыми стояли вооруженные люди, они идут в Святилище. Открылась дверь, и при свете фонаря она узнала Меченого: должно быть, она произнесла это имя вслух – репортер сейчас же стал чихать, согнувшись вдвое. Однако падре Жоакин привел их сюда вовсе не к нему, потому что кабокло даже не взглянул в ту сторону, где они стояли. Все это происходило в первой комнатке Святилища; по углам жались коленопреклоненные «ангелицы», Журема заметила Мирскую Мать, различила фигуры Блаженненького и Леона. Кроме Меченого, здесь же находились и братья Виланова с женами. На лицах у всех, как и у падре Жоакина, было непривычное выражение – словно случилось огромное, непоправимое несчастье, грозящее еще большими бедами. Меченый, не обращая на них никакого внимания, точно их и не было рядом, продолжал внушать Антонио Виланове: «…услышите крик, стрельбу, начнется переполох-не шевелитесь! Стойте, пока не подам сигнал дудкой. Как свистну – беги, лети, мчись, как все равно лиса». Кабокло замолчал, а Антонио Виланова мрачно кивнул. «Бегите без оглядки, – продолжал Меченый, – оборачиваться нельзя, если кто упадет-подбирать тоже нельзя. В этом все дело, а в остальном вверь себя господу. Если незаметно доберетесь до реки-пройдете. Так или иначе, другого выхода все равно нет, а тут можно попытаться».