Война с черного хода
Шрифт:
– А вы их спросите,- сказал я грубо. Плевать я хотел на его четыре шпалы. Если ты врач, то и будь врачом, а не занимайся допросом.
– Почему вы не хотите быть искренним?
– сказал он совсем не начальственным и даже не докторским голосом, а каким-то огорченно человеческим.
Я промолчал.
– У вас был инцидент на передовой,- это было утверждение, а не вопрос.
Господи, какой я дурак! Ведь ему все известно из письма Мельхиора. Кем же он меня все-таки считает? Психом? Но он врач и понимает, что я нормален. Симулянтом, как моя поездная подруга? Но чего я добиваюсь, если
– У меня не сложились отношения в отделе. Это долгая история. От меня не прочь избавиться. Вот почему я у вас.
– Это не ответ на мой вопрос.
Он вышел из-за стола, взял мою голову в большие теплые ладони, пошевелил ее и вдруг сжал. Был острый укол боли, я сумел не вскрикнуть, но вздрогнул.
– Осколок, пуля?
– спросил он.
Конечно, в самое непродолжительное время он все из меня вытянул, даже то, что я нарочно придуряюсь, чтобы меня не приняли за симулянта. Об этом лучше было бы умолчать.
– Вы знаете, что в психиатрии вместо "симуляция" принят термин "агровация" - сознательное усиление болезненных симптомов. Это тоже признак болезни.
– Но я...
– Вы не в форме,- перебил он меня.- Давайте возьмем это за основу. Психиатрия - не точная наука. Я вполне допускаю, что вы можете продолжать службу, и это полезнее для вас, чем вакуум покоя. Но мы с вами люди в шинелях. Я не могу ни отослать вас назад, ни оставить здесь. Я должен, вас комиссовать. Возможно, вас не демобилизуют.
– Где эта комиссия?
– В Саратове.
– Я туда не поеду. Направьте меня в Москву. У меня хорошие отношения в ПУРе. Я уверен, обойдется без всякой комиссии.
– В Москву мы не имеем права посылать.- Он долго и пристально смотрел на меня.- Но я нарушу инструкцию. Дальше фронта не пошлют,- он усмехнулся.У вас интересный случай. Я уверен, что перегрузки, в том числе душевные, для вас благо. Но сейчас тележка слишком перегружена. Я не знаю, как вы справитесь, но уверен - справитесь. Хотелось бы в этом убедиться.
– Я напишу вам.
– Вы писатель - молодой, начинающий. Я вас не читал, не слышал вашего имени. Если когда-нибудь услышу, значит, не совершил ни должностной, ни врачебной ошибки.
Он достал из ящика письменного стола госпитальный бланк и стал что-то писать...
Я не мог обнять и поцеловать этого доброго, умного, совестливого земца с четырьмя шпалами, не мог ничем выразить своей слезной благодарности. Уходя, я козырнул, приложив руку к пустой голове (армейский ум, как известно, находится в шапке), затем еще раз козырнул и, как последний дурак, в третий раз вскинул руку к виску. Но уверен, что он все понял.
...Получив ключи от Москвы в запечатанном конверте, я
Не знаю, чем объяснить, но короткая эйфория погасла, едва за мной захлопнулась госпитальная дверь. Мне вдруг стало жаль терять здешнюю жизнь, в которой мне ничего не светило, и людей, чьи пути пересеклись с моим. Это было бы понятно, если б речь шла о враче-психиатре, о женщине в поезде, о бойцах, вытащивших меня из воронки, о стройбатовцах, извлекших из земляной могилы, о полудеревянном ездовом, о хозяйке избы, кормившей и терпевшей меня, даже о глупенькой Наденьке, даже о черкесе Рубинчике, но в сознании на равных с ними скользили тени работяги Бровина, Набойкова, толстой Аси, сонного дневального и даже Мельхиора. Они все чем-то нужны мне, хотя я им совсем не нужен, а вдруг тоже нужен и тоже промелькиваю видением сна или яви?..
День был еще ясен, но все предметы резко очертились в пространстве, налились тенями, недоверчиво ушли в самих себя, как это бывает под уклон дня. Над горизонтом легла фиолетовая тень земли. Я, конечно, не успею домой дотемна. Дорога лишь казалась короткой: до леса рукой подать, за ним сразу околица с колокольней, от колокольни видна моя изба, а в ней теплая лежанка и кусок сала, который я вчера предусмотрительно не доел. Дорога обманывала, она была волнистой: горбина - провал, вверх - вниз. Когда смотришь отсюда, провалов не видно, горбины же складываются в короткую линию. Я попаду в ночь, а с некоторых пор я не доверял ночи. Решено: я заночую здесь.
Химическая грелка, которую я налил водой перед тем, как покинуть госпиталь, жгла руку сквозь варежку, но тепло не передавалось телу. Я сунул грелку за пазуху. Она тут же прорвалась, из нее посыпался какой-то черный порошок. Маленький участок груди под грелкой быстро погорячел, и я почувствовал, как, ожившая, по нему просеменила вошь.
Ветер, шатавший скворечни, спустился вниз, стригнул, словно птичьим крылом, по снегу и студью полыхнул под шинель. Я прижал одежду там, где ударил холод, и не дал ему обнять меня всего, но ветер загудел и накинулся на меня, ожесточенно, без передышки...
В первой избе, куда я сунулся в поисках ночлега, мне отказал военный в синем галифе и матросском тельнике. На мой стук он приоткрыл дверь, заполнив щель своим большим сытым телом, и стал молча проверять засов и ход задвижки в петлях, словно я стучал специально для того, чтобы указать ему на их ненадежность. Не спеша и основательно притворил дверь и наложил запоры.
В другой избе мне даже не открыли двери. Хриплый мужской голос спросил:
– Кто таков?
– Из госпиталя... Пустите переночевать.
– Раненый, что ли?
– Контуженый. На комиссии был...
– Места нет,- сказал человек и равнодушно зашлепал прочь от двери.
Я подождал зачем-то и пошел к следующей избе. Меня сразу впустили. Здесь были одни женщины: старуха, молодая солдатка с младенцем у груди и уродливая бабенка с вытянутой конусом и приплюснутой сверху головой.
– Ранетый?
– с состраданием спросила старуха.
Я объяснил что и как.
– Раздевайтесь, товарищ командир,- сказала старуха.- Я вам валеночки дам.- Она достала с печки пару разношенных драных чесанок.- Нехорошие, а все тепше будет.