Война. Krieg. 1941—1945. Произведения русских и немецких писателей
Шрифт:
— Нет, Филимонов… Только на охоте один раз косулю…
— Ну, то дичь, другое дело, а тут…
— Я был сейчас там… В овсянниковском овраге, — вдруг вырывается у меня.
— Были?! — восклицает Филимонов, упершись в меня глазами. — Ну и что?
— Потом, Филимонов, потом…
— Понимаю…
Зачем я сказал Филимонову, не знаю. Просто я еще оглушен и мало что соображаю. То нелепое, что я совершил, отпустив немца, кажется мне совершённым не мною, я не понимаю и не могу анализировать свой поступок. Пока
Потрескивают догорающие ветки в костре, порой вспыхнет одна из них последним огоньком и осветит шалаш красноватым, колеблющимся светом, а я лежу на спине с открытыми глазами — опустошенный, словно выпотрошенный, без единой мысли в голове…
Рядом ворочается Филимонов, покряхтывает и, как мне кажется, поглядывает на меня. И тут мелькнуло: а смогу ли рассказать Филимонову всё? И вдруг понимаю, что никому, никому из находящихся здесь людей сказать об этом не решусь. Почему же?
Да, почему же?
Я просто поступил по-человечески… Да, да! По-человечески!
Я твержу это про себя всю ночь, но успокоения не получаю.
Начинает светать. Первые стелющиеся лучи солнца пробиваются сквозь щели шалаша, и я тянусь за махоркой. Скоро начнется обстрел, и на время отходит вчерашнее. Чего думать, чего мучиться? Хлопнет мина шагах в двух-трех — и конец всему.
Открывает глаза и Филимонов и разгоняет рукой густоту табачного дыма: некурящий он.
— Томят нас немцы, не начинают что-то, — бурчит он.
И верно, скорей бы начинали, скорей бы отстрелялись.
Ну вот, начали наконец-то… Только вдалеке пока бьют, из Усова по левому краю нашей рощи, но сейчас и к нам приблизят, сейчас и из Овсянникова начнут бить уже по нашему пятаку.
Но Овсянниково что-то молчит. Идет огонь все левее, и нас пока не задевают.
Я приподнимаюсь. Странно это. Два месяца немцы своему порядку не изменяли. Часы проверять было можно, как сигнал точного времени, ровно в шесть ноль-ноль завывала первая мина, а сегодня что-то замешкались.
Уже начинает стихать в стороне налет, а по нашей роте ни одной мины… И заползает в душу страшное подозрение: не молчат ли немцы потому, что отпустил я их солдата, что я дал ему вынести убитого? Если так, то я словно в сговоре с врагом оказываюсь? Я сжимаюсь в своем шалашике в каком-то мучительном предчувствии, что мой поступок ночью будет еще иметь какие-то ужасные, непоправимые последствия…
— Что ж это немцы сегодня? Передышку нам дают? — говорит Филимонов, когда обстрел левого края прекратился совсем.
Выхожу из шалаша. На лицах бойцов недоумение и в то
У овсянниковского оврага стоят несколько ребят, переговариваются, среди них и Лявин.
— Утащили-таки фрица, товарищ командир, — обращается один.
— Да, закурили немецкого табачка. Зря, командир, запретили слазить да пошукать его.
— Не побоялись, гады, так близко к нам подойти.
— Небось офицер был — вот и забрали. Из-за рядового не пошли бы. Кто на посту здесь был? Не ты, Лявин?
— Ну я, а чего? — с нехотью отвечает он.
— Чего, чего… Проспал фрица, вояка.
— Я не спал. Но разве ночью углядишь? Темно в этом чернорое, ракеты его не просвечивают… Вот и командир приходил ночью, а ничего не заметил. И не спал я, верно, товарищ командир?
— Верно, — отвечаю я, — не спал… Ладно, черт с ним, с немцем, разойдитесь.
Я достаю кисет, протягиваю ребятам. Тянутся грязные, черные от копоти костров руки, берут деликатно на полцигарки, а мне сжимает что-то сердце, будто обманул в чем этих людей, будто и правда нахожусь в каком-то сговоре с врагом.
Филимонов внимательно поглядывает на меня, а когда мы отходим с ним от бойцов, спрашивает:
— Ночью, значит, лежал еще фриц?
— Лежал.
— На рассвете, значит, его уволокли?
— Нет, ночью, — неожиданно для себя говорю я и вдруг решаю рассказать обо всем Филимонову.
Он удивленно вскидывает голову.
— Вы видали?
— Видал.
— И много их пришло, немцев-то?
— Один. Брат убитого.
— Вот оно что! За родным, значит, приполз… за брательником… Эх, война, война… — Филимонов замолк.
— Что же не спрашиваете меня дальше?
— А чего спрашивать? Отпустили вы его. Понял я это еще у оврага. Лицом-то своим владеть не умеете. Эх, молоды вы, командир… очень молоды! Зачем мне-то рассказали?
— Не знаю.
— Трудно в себе держать?
— Наверное.
— Говорил вам, хватит стрелять. Пусть бы тогда утром и утащил бы… Не послушали. А теперь вот какое дело получилось.
— Какое дело? Не в бою же с немцем встретились.
— Это оно так, конечно. Но вы, командир, больше никому об этом не говорите.
— Почему?
— Не говорите. И мне-то зря сказали.
Перед обедом приходят два связиста. Принесли новый телефон (мой-то в первых боях разбит был), протянули связь с помкомбата. Давно просил — не давали. А теперь, после немецкой разведки, раздобыли.
Говорю с помкомбата. Он приказывает, чтоб рыл я себе блиндаж, хватит в шалашике обретаться. Отвечаю, что сил у людей нет, что пока себе окопы не выроют, не имею права заставлять их рыть для себя лично, да и вода еще из земли выжимается.